Карл схватил его за плечи и потащил от стены. Пальцы провалились в ткань, скользнули по острым костям. Тело было горячим и почти невесомым, как будто из него выпили всё, что делает человека тяжёлым.
Они оттащили его от мембраны на десять шагов. Ренке перевернул тело на спину и направил луч фонаря на лицо.
Это был Грамм. И это не был Грамм.
Лицо принадлежало старику. Глубокие морщины избороздили щёки и лоб, залегли вокруг рта, собрались веером у глаз. Кожа, тёмная от высотного загара неделю назад, стала серой, пергаментной, покрытой старческими пятнами. Волосы, коротко стриженные, бурые с проседью, теперь оказались совершенно белыми, тонкими, как паутина. Руки, лежавшие на каменном полу, были руками семидесятилетнего человека, с набухшими венами, скрюченными пальцами, с ногтями жёлтыми и ломкими. Обершарфюреру Грамму было сорок семь. Человеку, который лежал перед ними, можно было дать семьдесят с лишним.
Кесслер отступил на шаг. Фонарь в его руке дрогнул.
— Грамм? — позвал неуверенно Ренке.
Старик открыл глаза. Они были мутными, в красных прожилках, с тусклой, выцветшей радужкой. Но в них по-прежнему жило что-то живое, затравленное. Он узнал Ренке. Или увидел лицо, человеческое лицо, и ухватился за него взглядом, как утопающий за верёвку.
— Карл, — прохрипел он, и голос его был голосом старика, сиплым, надтреснутым, с присвистом на вдохе. — Ренке. Вы здесь. Я вернулся.
— Вы здесь. Вы в безопасности. Где Брандт? Где Фосс?
Грамм закрыл глаза. По его лицу прошла судорога, быстрая, почти незаметная.
— Сколько, — прошептал он. — Сколько прошло? Здесь. Сколько?
— Семьдесят две минуты. Час и двенадцать минут.
Грамм засмеялся. Смех его был страшным, сухим, скрипучим, похожим на кашель.
— Час, — повторил он. — Час. А там. Там прошли годы. Годы, Ренке. Я считал дни. Потом перестал. Потом снова считал. Я думаю, там прошло лет двадцать. Может, больше. Посмотрите на меня. Посмотрите на мои руки.
Ренке посмотрел. Руки горного егеря, которые пару часов назад держали карабин с уверенностью сорокалетнего, теперь тряслись мелкой, старческой дрожью.
— Рассказывайте, — негромко произнёс Ренке. — Всё, что помните.
Грамм лежал на спине, глядя в темноту над собой. Когда он заговорил, голос его стал тише, ровнее, как будто он рассказывал не им, а самому себе, пытаясь уложить в слова то, для чего слов не существует.
— Мы вошли. Шаг. Один шаг через мембрану. И всё изменилось. Не постепенно. Сразу. Как будто вывернули наизнанку. Первое, что я почувствовал, был воздух. Он был другой. Не плохой, не ядовитый, просто другой. Тяжелее. Гуще. Его приходилось жевать, чтобы дышать. И запах. Не тот, что в пещере. Совсем другой. Я не могу его описать. В нём было что-то сладкое и что-то горькое одновременно, и ещё что-то, чему нет названия. От него кружилась голова.
Он помолчал. Собрался с мыслями.
— Мы стояли на чём-то твёрдом. Не камень. Не земля. Что-то гладкое, слегка упругое, как пол в гимнастическом зале, только тёплое. Живое, может быть. Я не знаю. Вокруг было светло, хотя источника света я не видел. Свет шёл отовсюду, ровный, без теней. Тёплый, желтоватый, но не солнечный. И я посмотрел вверх.
Голос его осёкся. Он сглотнул.
— Небо. Там было небо. Не потолок пещеры. Небо. Огромное, без облаков, но не голубое. Лиловое. Или пурпурное. Или. Я не знаю, какой это был цвет. Глаз видел его, но не понимал. И на этом небе висели звёзды. Не те звёзды. Чужие. Они были крупнее. Ярче. И они не мерцали. Они горели ровно, как фонари. И расположены были не так, как наши. Ни одного знакомого созвездия. Ничего. Чужое небо с чужими звёздами. И два спутника.
— Два спутника? — переспросил Кесслер.
— Два. Один большой, низко над горизонтом. Бледный, зеленоватый, с кольцами. Не как Сатурн на картинках, по-другому, кольца были тонкие, наклонённые, и они вращались, я видел, как они вращались. Второй спутник маленький, белый, быстрый. Он двигался по небу заметно, за час проходил от одного края до другого. Иногда он исчезал за большим и появлялся снова.
Грамм закрыл глаза и снова открыл, будто проверяя, что над ним по-прежнему знакомая темнота пещеры, а не тот чужой небосвод.
— Я не понимал, что я вижу. Не понимал, где я нахожусь. Фосс кричал, что это Шамбала, что мы дошли. Брандт стоял и молчал, и лицо его было белое, как бумага. А я просто смотрел и не мог уложить это в голову. Небо неправильное. Луна не одна, а две, и обе неправильные. Звёзды чужие. Это было не похоже ни на что. Ни на один рассказ, ни на одну книгу, ни на один сон. Мозг отказывался это принимать. Как будто глаза видят одно, а внутри что-то говорит: этого не может быть, ты ошибаешься, ты болен, ты бредишь.