Выбрать главу

– Помнишь, как в тот раз мы его в дурдоме навещали?

– Ты сочиняешь, правда?

– На предпоследнем курсе. Вскоре после того, как вы свои призывные номера узнали. Кажется, как раз на неделе заключительных экзаменов. У него случился срыв, и он лег в лазарет студгородка, а оттуда его перевели в Йель-Нью-Хейвен. Разве не помнишь, как ужасно он выглядел и только и делал, что повторял, до чего ему грустно?

Да, а один врач вывел Линкольна в коридор и спросил, поговаривал ли Тедди когда-нибудь о самоубийстве. Есть ли у него пистолет, способен ли раздобыть? Как же ему вообще удалось обо всем этом забыть?

– Скажи-ка мне, – спросил он, вдруг меняя передачу. – А ты когда-нибудь жалела, что не пошла в Стэнфорд?

– Но это же все равно, что жалеть о том, что мы вместе. О наших детях. Наших внуках.

– Мне следовало тебя убедить туда поехать. Неправильно было, что ты отказалась.

– Линкольн. – Снова это чувство – его имя из ее уст. Теперь оно выражало прощение.

– Что?

– Мне правда уже пора выезжать. Твой папа не знаменит своим терпением.

– Конечно, – ответил он. – Езжай.

Теперь настал ее черед помолчать.

– Я вполне уверена, что ты хотел провести те последние выходные на острове еще по одной причине, – сказала она, и Линкольн ощутил мрачное предчувствие. – Ты пытался решить.

– Что решить?

– Выбрать между мной и Джейси.

Вольфганг Амадей Мозер. Нелепое имя, нелепый человек.

В то первое лето, когда Линкольн вернулся домой в Данбар из колледжа Минерва, на отца он начал смотреть новыми глазами. Родители ждали его у выхода в город, и первая его мысль была: “Что это за шибздик рядом с моей матерью?” Отец отчего-то усох. Он болен? Но нет, при ближайшем рассмотрении выглядел он крепким и здоровым, злился и ярился как обычно, просто казался… меньше. Великаном-то он, конечно, не был никогда. Едва перейдя в старшие классы, Линкольн его уже перерос, однако то, что он уже смотрел на отца сверху вниз, отчего-то никак не запечатлелось. Почему он не заметил этого, когда приезжал домой на Рождество?

Конечно, это внезапное откровение, вероятно, в уме у Линкольна связалось с чем-то совершенно другим. Пока был маленький, в значимости отца он никогда не сомневался. Тот, в конце концов, не только владел долей рудника, на котором работала половина мужчин в городке, но и служил дьяконом церкви, отчего был незаменим для общины. Священники, градоначальники и президенты загородного клуба в Данбаре появлялись и исчезали, а В. А. Мозер оставался постоянен, и Линкольну, пока не уехал в колледж, никогда и в голову не приходило, что почитают отца не везде, что кое-кто считает его предвзятым и неуступчивым – той ветхозаветной фигурой, кого скорее боятся, нежели уважают, скорее терпят, чем любят. Однажды в то лето, шагая из магазина на Мейн-стрит, Линкольн нагнал двоих мужчин, увлеченных беседой.

– Он такой несгибаемый, – говорил один, – потому что у него кол в заднице.

Годом раньше Линкольну бы и не помстилось, что они могут разговаривать о его отце, а вот теперь даже без подсказок он был в этом уверен. В течение лета стал подмечать и кое-что еще. Даже друзья Вавы с готовностью признавали, что птица он чудню́я, а его пронзительное нытье часто передразнивали с сокрушительной комической силой. В загородном клубе, где Линкольн работал официантом, кое-кто из шишек рудника, развязав себе язык выпивкой, выражал ему непрошеное сочувствие, изумляясь, как это он восемнадцать лет прожил под одной крышей с Вольфгангом Амадеем Мозером и не убил его.

Хоть сейчас Линкольн и относился к отцу иначе, ладили они неплохо – в основном потому, что избегали обсуждать политику. Война Ваву угнетала – вернее, угнетали вечерние новости с их беспрестанным освещением студенческих волнений, особенно протестов в тех районах страны, каких он не одобрял с самого начала, вроде Востока и Северной Калифорнии. Не сказать, что он при этом одобрял войну, – отнюдь. Но и не считал, что для поддержки чего-то нужно это одобрять. Вопрос, скорее, в том, с кем ты предпочитал быть на одной стороне – либо с заведомым лжецом и жуликом вроде Никсона, либо с шайкой неопрятных волосатых бунтовщиков и курильщиков дури, у которых ни унции честолюбия, разве что взять в руки ситар.

– Дать миру шанс на что? – любил спрашивать отец всякий раз, когда по телевизору кто-нибудь размахивал этим конкретным плакатом.

Если “хоть кто-то из его сыновей” ощутит позыв прилюдно таскать подобный плакат, провозглашал Вава, как будто зачал великое множество сынов помимо того, кто сидел сейчас с ним в темной гостиной, то он надеется, что сын этот окажет ему услугу и пристрелит его прямо в голову, чтоб отцу не пришлось смотреть, как тот выкобенивается по телевизору.