— А это что такое? — кривится Миэко, вынимая из краба прозрачное волокно.
— Судя по всему, линька, — отвечаю я. Поскольку здесь присутствует ее мать, я четко артикулирую — Линь-ка.
— Линька, — повторяет Миэко, заворачивая панцирь в салфетку. — Я его сохраню.
— Не надо, он испортится.
Я беру панцирь из ее рук и под удивленным взглядом Анриетты кладу на свою тарелку. Я жалею, что так отчетливо подчеркнула это слово, для Миэко не представило бы сложности его запомнить.
Я снова принимаюсь за еду. Больше мы не разговариваем. За окном ревет ветер. Мои движения скованны. Анриетта протягивает мне очередную клешню. Я отказываюсь.
— Вам не нравится?
— Нравится, но мне уже достаточно.
Миэко отодвигает свою тарелку.
— Мне тоже.
Анриетта по очереди смотрит на нас:
— Никто здесь не любит крабов. Включая меня. — Она бросает клешню на блюдо, не обращая внимания на брызги. — Идите, — она вскидывает подбородок, — поиграйте.
Мы спускаемся в бассейн. Я вынимаю из сумки шампунь и ставлю его на стол. Миэко, как всегда, растягивается на кровати животом вниз, уткнувшись лицом в подушку.
— Ты не виновата, — говорит она приглушенным голосом.
— В чем?
— Что мама грустит. Просто папа любил крабов.
Она признается, что хотела бы услышать, как играет мой отец. Я не принесла свой компьютер. Да и все равно, думаю я, у меня есть только запись «С днем рожденья тебя», которую прислала мне мама.
— Но это же твой отец! — с упреком произносит девочка, повернувшись.
— В следующий раз принесу.
— Ты всегда так говоришь и никогда не исполняешь обещаний. Совсем как с твоей бабушкой. И с патинко.
Я напоминаю ей, что мы ездили в Диснейленд и в деревню Хайди. Моя бабушка старая, в восемь раз старше Миэко. И сильно устает. Может она это понять? И потом, что за странная тяга к патинко? Это всего лишь обыкновенная машина, груда пластика и железа!
Девочка молчит. Наконец она объясняет, что сыплющиеся из автомата шарики напоминают ей икринки рыбы, бесхвостых головастиков. Она опускает голову. Ей хотелось бы к ним прикоснуться. Я подавляю нервный смешок. Миэко прижимается лбом к стенке бассейна и закрывает глаза. Каникулы почти закончились. Возвращаться в школу неохота.
Я сажусь рядом и успокаиваю как могу: ей не о чем беспокоиться, она способная. Я целую ее в лоб. Она выворачивается, и я сконфуженно выпрямляюсь. Мне прекрасно известно, что в Японии не обнимаются. Я поддалась порыву. Говорю ей, что мне нужно идти, но я еще вернусь.
— Думаешь, он умер? — на одном дыхании спрашивает Миэко, когда я закрываю дверь.
Я застываю на месте. Она не может видеть меня с кровати, но продолжает:
— Я бы предпочла, чтобы умер. Тогда я знала бы, где он. Судя по шуршанию белья, я догадываюсь, что девочка забралась под одеяло, и осторожно закрываю дверь.
Анриетта еще сидит за столом в окружении сильного запаха даров моря. Она очищает крабов, складывает мясо в тарелку, обсасывает клешни, втягивая сок. Заметив меня, она прекращает есть и просто смотрит на крабов:
— Испортятся…
Я жестом показываю, что ухожу.
В коридоре я поворачиваюсь. Анриетта сидит ко мне спиной, плечи содрогаются, руки опущены вдоль тела. Она молча всхлипывает.
Я заболеваю. Отит. Пытаюсь связаться с Анриеттой по телефону, чтобы предупредить ее, но она не отвечает, и я оставляю голосовое сообщение.
Бабушка варит мне рисовую кашу и смотрит, как я глотаю ее, сетуя:
— Айгу, йеппун секхи… Бедная крошка, славная крошка…
Я отворачиваюсь: слово «секхи» вызывает у меня отвращение, им называют в основном детенышей животных, как будто я теленок. Я слышу, как бабушка спускается по ступеням, стараясь не шуметь, приоткрывает дверь, думая, что я сплю, и, если я шевелюсь, поспешно закрывает ее. В другие разы она гладит мне лицо, прикладывает руку ко лбу, к щекам, касается моего носа, и у меня нет сил отвернуться, пока ее пальцы щекочут меня, как муха. Она открывает окно, чтобы проветрить комнату, пытается дать мне какие-то таблетки, карамель, пичкает меня медом. Но от такого лечения толку мало. Вот мама бы знала, что делать. Жаль, что здесь нет ни мамы, ни Матьё.
Малейший шум действует мне на нервы. Скрип потолка от шагов бабушки и дедушки, гул машин, цоканье каблуков по тротуару. Девушка у салона патинко. Ее голос. Назойливый. Монотонный. Мне хочется придавить картонки к ее груди, чтобы остановить лавину слов. Я слышу, как бабушка обвиняет деда: это он виноват, что я заболела, — крик женщины-сэндвича мешает мне спать.