Это была прекрасная мысль, внушенная, быть может, великолепным сбором винограда в Ферьере, окружить всю танцевальную залу золотым трельяжем, обшитым виноградными листьями и гроздьями, между которыми местами висели на лентах золотые ножницы, приглашавшие обрезать кисть винограда. Эта натуральная беседка из лоз в конце танцевальной залы образовывала дикие гроты, в которых помещались столики с двумя приборами. Оркестр был скрыт за виноградником, так что его не было видно, и он пел точно хор во время сбора винограда.
Бал был великолепен. Тут были всевозможные костюмы, красивые, кокетливые, остроумные, шикарные, странные… Можно было подумать, что танцует народ, история и мир фантазии.
Шарль стоял у двери и рассматривал входящих, когда чей-то голос произнес: – это была Марта под руку с Ремонвилем, которого она узнала еще в передней под его костюмом колдуна.
– Ах, какая чудная белая сирень!
Шарль, одетый весною, снял с головы букет белой сирени и подал его Марте, которая поблагодарила его с грациозной гримаской.
Час спустя:
– Господин Демальи!
Это проходила Марта.
– Мадемуазель!
– Не видали вы моего кавалера?.. Если он пройдет, пришлите его ко мне… – проговорила Марта скрываясь.
Шарль сел на диван. Через пять минут Марта появилась снова:
– Вы разве не танцуете, господин Демальи?
– А ваш кавалер?
– Я все ищу его, – проговорила Марта сев.
– Вам очень хочется его найти?
– Мне хочется танцевать…
– Позвольте вас просить, – сказал Шарль, предлагая ей руку.
– Правда! Как мы глупы! Значит, вы танцуете?
– Никогда, – сказал Шарль.
– Но тогда… Ах, Боже мой, благодарю вас за любезность, – проговорила Марта с улыбкой. – Я сегодня всех теряю… Где же моя мать? Ах, вон она… Я возвращаю вам свободу… Который теперь час?
– Час, когда разумные люди кушают бульон и галантин из фазанов.
– Вы думаете?
– Держу пари, мадемуазель. Хотите пойти посмотреть?
– О, я злоупотребляю…
Шарль подал руку Марте и повел ее в залу, где ужинали.
Марта была охвачена тем оживлением, тем восхитительным огнем, лихорадкой движений и взглядов, которые придают женщине в последние часы бала, опьяненного музыкой, столько прелести, жара и света. Они выбрали столик; но прежде чем сесть, Марта встала на цыпочки и, подняв обе руки к верху, обрезала золотыми ножницами кисть винограда. Она начала обкусывать веточку и виноградины хрустели у нее на зубах.
– Ах, как это мило!.. Представьте… мне это напоминает… я была еще совсем маленькая… в пансионе. Там была такая же беседка, только еще более высокая… высокая… одним словом, такая же высокая как наша стена… в конце нашего сада… а в другом саду, не нашем, была беседка… К счастью, у нас была скамейка в саду, большая, ужасно тяжелая скамейка! Мы должны были тащить ее вчетвером или впятером… но это ничего, мы ее тащили. Раз скамейка у стены, обыкновенно я, как самая высокая, взлезала на её спинку, и обрывала виноград с другой стороны… Кончилось тем, что мы сломали скамейку…
– Кончают всегда тем, что ломают скамейку, – сказал Шарль. – Этого жизнь требует!
– Все ж таки я там очень веселилась… А раздача наград!.. Сначала играли комедию… Мне очень нравилось играть комедии в то время… А как мне аплодировали… Не было этих дрянных фельетонов, которые говорят вам неприятные вещи… Как подумаешь об этом времени, и пожалеешь его; хорошо, что я не думаю… А вы, как и я…
– Я, мадемуазель, это большая разница, я воровал только яблоки… и к тому же всегда их не терпел… Греческий язык, латынь, профессора, наказания… нет я ни о чем не жалею. Впрочем, нет, я жалею одного англичанина.
– Англичанина?
– Я был также совсем маленький. Англичанин был мой сосед по скамейке, большой, сильный, выше меня на целую голову… с огромными кулаками и ногами… Теперь я немного забыл, но кажется это бывало по понедельникам утром, да, во время класса географии, мы исчезали совершенно за огромным атласом. Чего я только ни вытерпел за этим атласом… Не знаю, откуда он узнал, что я сын старого военного… Если бы он меня только бил! Но он, толкая меня под столом ногою, постоянно твердил: «Французов поколотили при Ватерлоо!.. поколотили!.. поколотили»!.. И голос его резал меня по уху в то время, как его ножищи давили мой маленькие ноги… Глаза у меня наполнялись слезами, не от боли, но от национального унижения…
– Я не понимаю…
– Ах, мадемуазель, тут было только различие мнений относительно Веллингтона, национальное самолюбие… и я видел, что это был очень добрый англичанин, когда он вытаскивал из прекрасной кожаной сумки копченую селедку, положенную между двумя хлебцами, и предлагал мне половину… С тех пор никогда мне не доставляло столько удовольствия делить что-нибудь, – даже горе друга.