- Откуда ему добру-то быть? Прожили век, а всё эк!
Коридором, горделиво-изящной, легкой поступью, постукивая острыми французскими каблучками, развевая темные локоны из-под белой больничной шапочки, пробегает Кира Кошанская.
Белоснежный халатик на Кирочке - мало того, что докторский, для обходов, с перламутровыми пуговицами, без завязок, но он еще и сшит явно по заказу - из какого-то особого шелкового полотна, и отменно коротенек против прочих сестринских. Халатик прираспахнут - платьице тоже короткое, каких еще в городе и не носят, но изящно-деловое, не придерешься.
Кирочке разрешено так, хотя она и числится сестрой госпиталя, окончила сестринские курсы вместе с Раисой Вагановой, - разрешено потому, что она работает секретарем Ольги Александровны, ведет ее личную переписку со всеми властями, печатает на машинке, созванивается по телефону. В палаты лишь забегает. Перевязок не делает.
Но зато Ольга Александровна спокойно посылает ее для самых трудных переговоров с любым высоким начальством: Кирочка Добьется! Знание языков - английского и французского, - светскость, смелое и властное обаяние, а с кем нужно, и строгость, исполненная особого достоинства, обезоруживали и привлекали.
Кира вскоре же вслед за окончанием курсов откровенно заявила Шатровой, что с больными ей нудно, прямо-таки жить не хочется! Эта жуткая тишина, эти стоны... эти возгласы: синитар! "Можно, я буду помогать вам по госпиталю в другом чём? Все, все буду выполнять, что только возложите на меня?"
Подумав, Ольга Александровна согласилась. Раскаиваться не пришлось.
Зато другая из ее девочек - она так о них и говорила: "Мои девочки", - Раиса, та всю себя отдала уходу за ранеными. В солдатских палатах души в ней не чаяли: "Раисочка наша пройдет по палате - и не услышишь: как провеет! Укол сделает - комар слышнее ужалит! А случится надобность, санитара нет близко, эта сестричка и никакой работой не погнушается. Из ее рук водицы испить - дороже лекарства!"
В офицерской палате она что-то скоро не захотела работать. Долго отмалчивалась почему. Наконец, и то одной только Ольге Александровне, взяв с нее слово никому не говорить, призналась, что в палате раненых офицеров ее тяготит не простое, хотя и вполне корректное, отношение к ней. Ничего особенного, но тот поцелует ей руку, а тот возьмет и задержит ее пальцы в своей руке. Пишут ей стихи.
Ольга Александровна рассмеялась: дитя, дитя совсем! Но от офицерской палаты освободила.
Забавный и трогательный у нее, у Раисочки, был вид в белой глубокой шапочке, едва вместившей ее большие золотистые косы, в белом халате, не по росту длинноватом, в тапочках: туфель с каблуками Раиса не надевала, чтобы стуком каблуков не беспокоить раненых.
Лоб мыслителя, а лицо - девчонки. Сосредоточенный на какой-то внутренней, душевной заботе, принахмуренный взгляд. Так смотрят примерные школьницы-подростки: а все ли я сделала, как надо, не упустила ли чего?
Но, едва заговорит с нею раненый из ее палаты, нахмуренности как не бывало: отвечает, озаряя светлой девической и в то же время материнской улыбкой и свое и его лицо.
Но бывает один день в неделю, день, когда все ее существо лучится и светится, когда ни разу не дрогнет строгая бровь: этот день - суббота, в город приезжает Никита Арсеньевич!
Ольга Александровна, с присущим ей сердцеведением, по одному выражению лица Раисы узнавала, что сын уже приехал и сидит в ее кабинете. "Твой подсолнух", - однажды сказала она ему о Раисе.
И впрямь: как подсолнух поворачивается вслед за движущимся по небосводу солнцем, так и все существо Раисы в течение целого дня - здесь он или нет - было раскрыто в его сторону и как бы поворачивалось вслед за ним.
Однажды Никита сказал ей:
- Раиса, а вы знаете, какое чудесное, какое верное имя вам дали?
- Нет, а что?
- Раиса - значит легкая.
- Вот как? Не знала. С какого это языка?
- Я сам не знаю точно.
Присутствовавший при этой их беседе в кабинете Шатровой постоянный хирург госпиталя Ерофеев не удержался, перевел на язык медицины:
- Раиса этэрэа - Раиса эфирная, говоря на нашем жаргоне.
- А я?! - Это Кира Кошанская, требовательно и ревниво надув губки.
Хирург развел руками и все ж таки нашелся:
- А вы... вы - Кира Азиатика.
- Боже мой! Но я - истая европеенка!
- Как сказать!
Вмешался Никита:
- Я примирю вас: вы - евразиенка.
- Это меня устраивает.
Как стихают, и еще задолго, едва только быстрым, предостерегающим шепотком пронесется: "Сама!" И это не страх перед начальством, отнюдь. Взрослые, большие мужчины, солдаты, эти мужи крови, панибратствующие со смертью, светлеют, словно дети, завидевшие матерь, когда Ольга Александровна входит в палату. И нет горшей обиды для того, с кем она почему-либо не поговорит, к чьей кровати не подойдет.
А в следующей палате уж радостно насторожились, ждут. Усаживаются чинненько; наспех, по-мужски неумело, наводят экстренную чистоту. А тот, кому предписано лежать, срочно укладывается на койку, хотя только что вот-вот ораторствовал. Говорят сдержанным, тихим голосом, благонравно. И чутко прислушиваются к соседней палате: скоро ли Ольга Александровна покинет ее и перейдет к ним. Выставляют возле двери "махального". И попробуй-ка не зайди: обида!
Однако что ж греха таить, неймет иных солдатиков "благонравие" даже и в присутствии "самой"! Вот она проходит коридором, Ольга Александровна Шатрова, статная, но и легкая в поступи. Упруго вздрагивают при каждом шаге ее точеные, полные икры, туго схваченные прозрачным чулком.
У окна, под филодендроном, трое выздоравливающих солдат. Один постарше и двое молодых. Молодые, оба, долго провожают ее глазами. Потом один из них, вздохнув, толкает локтем товарища и, лукаво подмигивая, говорит:
- Икорца-то у нее, а, Андрюша? Тебе бы таку!
Тот смущен, покраснел, не знает, что ответить:
- Да ну тебя!..
Вмешивается старший. Устыжает:
- Полно тебе!.. Уж вовсе неладное несешь!
Одернутый его замечанием, молодой солдат сначала будто бы оторопел, а затем впадает в обиду:
- А что я? Ну что я такого сказал?!
И добавляет угрюмо и рассудительно:
- От слова ей не сталось!
Старый солдат отцовски-ворчливо:
- На выписку вас пора, хворостиной - на выгул!
Когда Костя Ермаков вслед за Ольгой Александровной вышел от Степана, она велела ему пройти с нею в ее кабинет - поговорить о состоянии брата. И удивительно: словно задуваемый на ветру и упорно не хотящий гаснуть огонек свечки, вспыхнула вдруг в душе Константина трепетная надежда, что еще не все кончено для Степана, если он - на таких руках, на руках этой ясной и взором и душою женщины в строгом, почти монашеском одеянии - в белой сестринской косынке с открылками по плечам и в черном наголовнике, с ярким красным знаком равноконечного креста на груди.
Высокая, двухстворчатая дверь ее кабинета почти всегда была распахнута. Это означало, что каждый, у кого до нее есть дело, может войти. Особой приемной не было. Возле дверей поставлены были кресла для ожидающих приема.
Кабинет Шатровой был светел от огромных, цельного стекла, окон. Ее письменный стол с большим ящиком телефона, ручку коего иной раз неутомимо накручивала Кира Кошанская, восседавшая тут же за своим машинным столиком, был вдвинут в каменное полукружие, в абсиду стены, так, что свет падал не только сзади, но и с боков.
Убранство комнаты было строго деловое. И только большой цветок в хрустальном узком стакане на письменном столе Шатровой веял женственностью. Башкин неукоснительно и впрямь опустошал свои оранжереи для госпиталя Ольги Александровны. Один цветок из этих щедрых приношений заводчика она ставила на стол, остальные отправляла в палаты солдат и офицеров.
За окном отвесно падал безветренный, тихий снег. Крупные, пухлые снежины. Их было так много, что они казались темными против неба.
Ольга Александровна пропустила впереди себя Костю, закрыла обе половинки двери. Киры Кошанской не было.
- Ну, что ж, Костенька, давай поговорим... Вот что записали врачи... - И она стала раскрывать было своими белоснежными, узкими перстами выхоленной руки скорбный лист - историю болезни Степана.