И она как бы приплюнула в сторону - на всех на них, на "чужих мужиков".
Нет, на нее не сердились! Сычихе - так именовали ее за глаза - очень многое прощалось, чего не стерпели бы от другой. Были и есть такие женщины, чаще всего пожилые, за которыми как-то само собою утверждается, и уж навеки, неоспоримое право - "резать правду-матку в глаза".
К таковым принадлежала и Сычиха.
Правда, она порою не стыдилась высмеять и осудить и себя самое, и супруга, и дочку, но эта добровольная жертва лишь еще больше усиливала в ней ту непререкаемую властность, с которой она высмеивала и осуждала других.
Сплошь и рядом задетые ею люди остерегались давать ей отпор, памятуя, что это жена богатого и влиятельного в уезде человека. А что касается Шатровых, то в их семействе она уже давно слыла закоренелой, простоватой, но отнюдь не злобной чудачкой. К выходкам и чудачествам ее привыкли, да и не портить же, наконец, давних отношений из-за этого!
Не рассердилась и Ольга Александровна, только покраснела:
- Аполлинария Федотовна, да и рада бы я, да ведь что поделаешь: царица-мода - наш тиран! Вот вы говорите, что супруг ваш и не разрешил бы вам так одеться. А меня м о й супруг с глаз прогонит, если я не по моде оденусь.
Сычова только головой покачала:
- А ведь умной человек, умной человек! Всегда его за светлый его ум, за дальнозоркие рассуждения уважала...
И в это время грациозно-щеголеватой походкой, слегка волнуя и зыбя стан, легко и четко отстукивая острыми французскими каблучками по зеркально отсвечивающему полу, приблизилась к ней Кира Кошанская, девятнадцатилетняя балованная дочка Анатолия Витальевича Кошанского, присяжного поверенного и давнего юрисконсульта у Арсения Шатрова.
Слегка крутнувшись перед старухой и развеяв свою плиссированную, выше обычного короткую юбку, она шутливо спросила:
- Ну, а меня, Аполлинария Федотовна, вы, наверно, и совсем осудите за мой наряд?
Сычова с затаенной, но вовсе не злой, а скорее лукаво-снисходительной усмешкой оглядела ее с ног до головы. И что-то необычайно долго для нее собиралась с ответом.
Кира уж и пожалела, что затронула старуху. Однако то, что она услыхала сейчас от нее, было скорее добродушной ворчбой, а не осуждением!
- Да уж ты известная чеченя! Кто уж больше-то тебя из наших девчат чеченится? Отцовская искорка! Боюсь только, как бы Веруха моя копию с тебя сымать не стала!
Кира расхохоталась:
- Боже мой, Аполлинария Федотовна, какие у вас всегда слова изумительные! Я страшно люблю с вами разговаривать.
- На том спасибо! - И старая мельничиха низко наклонила перед ней голову, поджав губы: не очень-то, видно, пришлась ей по нраву такая похвала.
Кира этого не поняла:
- Ну, а все-таки: что такое ч е ч е н я? Мне не надо обижаться?
- Обижа-а-ться?.. Чего тут обидного! Да и посмею ли я в чужом доме гостьюшку обидеть? Ну, щеголиха, сказать по-вашему.
- А-а! Ну, это ничего! За мной есть такой грех. Но, Аполлинария Федотовна, - тут она повела рукой на свой прямоугольный вырез ворота, сейчас в Петрограде такое декольте даже и выходит из моды: носят вот до сих пор!
Этого ей не следовало говорить, если не хотела подразнить Сычиху!
- А и чем тут чехвалиться?
На сей раз редкое словечко не вызвало восторга у Киры:
- Ой, ой, ой! Я лучше уйду: а то еще чего-нибудь услышу... из тайн фольклора!
И она поспешила отойти.
Это не был просто именинный обед. Это был обед в ч е с т ь, в о и м я - нескончаемо изобильный, изысканно-изощренный, на вкусы любого из прибывших гостей, - обед-пир, в начале чинно-торжественный, с тостами и здравицами, а чем дальше, тем больше просто-напросто пир. Хотя и в пределах достоинства и приличий, но уже неуправляемо-шумный, веселый, со взрывами хохота, с закипавшими было меж мужской молодежью спорами и с той блаженной разноголосицей, когда каждому только самого себя хочется слушать и чтоб другие все слушали.
Пьяных не было, но, как говорится, все были немножко в подпитии, навеселе, кроме хозяина и хозяйки; да еще, к великому огорчению застолья холостой молодежи, только пригубливал, да и то одно кахетинское, доктор Шатров, Никита Арсеньевич, Ника.
Зато совсем по-иному вел себя "середний Шатров", семнадцатилетний Сережа, стройный, поджарый, со строго красивым лицом и мелкими, а не крупными, как у отца, темно-русыми кудрями. "Завтрашний юнкер" - так величал он себя, а пока что это был гимназист на переходе в восьмой, с переэкзаменовкой по алгебре. Он-таки натянулся! Искорки буйства вспыхивали в его серых, чуть осоловевших глазах. Только еще не с кем было поссориться. А пока он пытался провозгласить какой-то мудреный, всеобъемлющий тост и все требовал внимания, позвякивая ножом о пустой бокал на столе. Было тут и "за славу русской армии", и "за победу русского оружия над тевтонским варварством", и за молодую красавицу лесничиху, которая, дескать, только в силу своей несчастной судьбы сидит сейчас не за этим, а за тем, супружеским, столом, но это, мол, не надолго! Его плохо слушали: каждый был занят своим, и тогда он, вдруг гневно зардевшись, извлек из кармана никелированный, светлый браунинг и, держа его на ладони, показал зачем-то Кире Кошанской, что сидела напротив, рядом с его боготворимым другом и ментором - прапорщиком Гуреевым. С грозно-трагическим намеком Сережа Шатров во всеуслышание заявил, что хотя он и не офицер, но в делах чести пощады не даст никому, пускай это будет даже его задушевный друг, и позовет его к барьеру. А та, которая...
Тут обеспокоенный за него Гуреев извинился перед своей соседкой, перешел к нему и, успокаивая разошедшегося юнца, осторожно выкрал у него из кармана пистолет, а самого тихонечко вывел в сад - освежиться и выкупаться в купальне, что стояла тут же, за тополями сада, под берегом.
На веранде Сергей всхлипнул и припал лицом к столбу.
Тревожным взглядом проводила их Ольга Александровна: ох, не нравился ни ей, ни Арсению этот закадычный друг и учитель Сергея!..
Перед самым спуском на мостки, соединявшие плавучую, на бочках, купальню со ступенями берега, Сергей вдруг заартачился. Одной рукой уперся в березу над обрывом, в хмельном внезапном гневе вскричал:
- Постой, погоди, Александр!.. Что ты ведешь меня, как пьяного?! Р-р-разве я пьян?.. И прежде всего отдай мой браунинг. Ты слышишь?! Иначе ты мне враг!..
Он горделиво и требовательно протянул руку за пистолетом.
И Александр Гуреев, поколебавшись, возвратил ему браунинг.
- Только, Сереженька, милый... я знаю, ты не пьян... но...
- Никаких "но"! Смотри.
Сказав это, Сергей, с трудом выправляя шаг, отмерил от берега ровно двадцать шагов, остановился лицом к реке и стал целиться в молодую белоствольную березку над обрывом.
- Ты с ума сошел?! Что ты делаешь? Ведь услышат: переполошится весь дом!
- Не бойся: мой "малютка" не громче, чем пробка из шампанского. А вот как бьет - сейчас увидишь. Считай: я стреляю вот в эту... девушку. Он показал на березку.
Пожав плечами, Гуреев стал за плечом стрелка.
- Промажешь!.. Бородой пророка клянусь: промажешь. Лучше отложи, Сереженька, до более...
Но уж захлопали, и впрямь негромко, с небольшой расстановкой выстрелы.
Отстрелявшись, Сергей поцеловал свой серебряный "дамский" браунинг, похожий на миниатюрный портсигар, и, не оглядываясь даже, подал знак рукою: считать попадания.
Оба подошли к березке. Ни одного промаха!
В белоснежной коре темные коротенькие щелки от пуль были все до одной, счетом: вся обойма. И зияли не вразброс, а гнездом, кучно.
И лишь теперь Сереженька соизволил повернуться лицом к своему другу и наставнику:
- Ну, что - кто из нас пьян?!
- Я, я, Сереженька! Винюсь... Ты стреляешь, как молодой бог. Я офицер армии его величества, твой учитель в стрельбе, - и вот я поражен. Ma foi! (Клянусь!)
Сергей гордо и радостно тряхнул головой. С пьяной растроганностью сжал руку Гуреева и долго ее потрясал.
А тот, лукаво рассмеявшись, вдруг сказал: