Выбрать главу

Проводить Веру в город после похорон, к месту ее работы в шатровском госпитале, Арсений Тихонович велел Косте Ермакову на ямщицкой паре своего постоянного ямщика Еремы, а сам, на своих лошадях, сейчас же, немедленно после отпевания должен был поспешить к себе, на главную мельницу: его известили, что сегодня же - и, очевидно, с ночевой - к нему прибудет целая комиссия военно-промышленного комитета, вместе с уездным комиссаром Временного правительства, - определять валовой помол и на крупчатке и на раструсе, так как было намечено всю его главную мельницу, целиком, загрузить помолом на нужды военного ведомства; а он, Шатров, следуя совету и предупреждению Константина, решил этому воспротивиться. Константин же заранее предупрежден был Кедровым, что есть такие намерения у военных властей и что никак, ни в коем случае нельзя допустить, чтобы на шатровской главной, где и тайная типография укрыта и где один из надежнейших узлов всей подпольной работы в уезде, - чтобы здесь воссел чиновник военного ведомства!

Константин предостерег Шатрова: если согласимся, Арсений Тихонович, на такую меру, то как бы худого чего не получить нам от населения! Окрестный народ искони считает, что раз ваша мельница стоит на его берегах, то в первую очередь ему и должна служить, а не на казну. Подумайте, Арсений Тихонович: настроения, сами знаете, какие теперь в народе! А не лучше ли, дескать, предоставить военному ведомству ту, дальнюю, близ станицы: мы ж ее как перестроили! Ее пускай и возьмут за казну!

И Шатров согласился. Эти доводы он и решил сегодня выставить на встрече с комиссией.

Вот почему и не мог далее оставаться он в доме умершего - не мог следовать за гробом до места последнего упокоения, тем более, что сельское кладбище было расположено верстах в трех от мельницы Сычовых.

И уж само собой разумеется, не было у него возможности остаться на поминках.

Сказать об этом самой Аполлинарии Федотовне, даже и подойти сказать ей прощальное слово, он попросту не решился. Да и надо ли?! Как-то не по себе ему становилось, когда во время отпевания он взглядывал на ее скорбное, почерневшее и осунувшееся лицо, на весь ее как бы от всего житейского, мирского, отрешенный, в неутолимой скорби застывший облик!

А потому, уходя после окончания панихиды, и, как казалось ему, уходя незаметно, Арсений Тихонович наказал Косте, чтобы тот сперва объяснил все Вере Панкратьевне - необходимость его неотложного отъезда, а она сама решит, когда и в каких словах сказать об этом матери.

Что Ольга Александровна не смогла ни на единый час оставить ради похорон свой госпиталь, об этом Верочка Сычова и сама знала, и матери сразу же и втолковала: это были как-раз те страшные для городка на Тоболе дни, когда наконец и в здешние, дальнетыловые госпитали и больницы, после длительного затишья, стали вплескиваться, денно и нощно, волны кровавого урожая злополучного июньского наступления Керенского - Корнилова.

Тяжело раненные и перекалеченные солдаты, выгружаемые из теплушек, наспех переоборудованных в санитарные, сутками оставались под навесами товарных складов, поодаль самого вокзала, дабы "не снижать настроения публики", как выразился на заседании председатель городской думы.

Здесь их питали, здесь делали им и перевязки, доколе не освобождались койки в госпиталях или места в убежищах для инвалидов.

Не хватало врачей, фельдшеров, сестер милосердия.

И самое Веру главный врач, невзирая на вызов к похоронам отца, отпустил скрепя сердце и только на один день, только на один!

Тихонько подойдя к вдове, склоня перед нею голову, священник, совершавший отпевание, негромко спросил ее о выносе. Она сначала словно бы и не поняла его слов. Он хотел повторить. Тогда вдруг диким блеском сверкнули ее ввалившиеся, в черных кругах глаза, - выкрикнула, как в беспамятстве, хрипло и гневно:

- Постой, поп! Куда торопишься?! Тяготитесь, вижу, и малое время побыть, в последнее, с моим Панкратием Гаврилычем: земле его поскорее хочешь предать?! А не тяготились вы им, когда его хлеб-соль кушали, его винцо испивали, созастольничали с ним, бывало, всю ночь, до свету белого?! Пусти, поп, меня к нему!

И она властно и сильно отшатнула испуганного священника в сторону:

- Ну, так я с ним, с моим соколом, не набеседовалась, я на его лицо белое не нагляделась!

И совсем уже неистовым не голосом - воплем выкрикнула:

- Пустите! - И рванулась к гробу, и обхватила его распростертыми руками, и, припадая мокрым от слез лицом и седыми космами волос к сложенным на груди большим, странно-белым и закостенелым рукам покойника, как бы держащим - непривычно, по-мужски - маленький образок, заголосила и запричитала, временами будто и впрямь разговаривая с умершим, словно с живым:

- Да изрони ты из ледяных своих устен хоть единное словечушко! Злою смёртонькой погинул ты, напрасною, внезапною: не услышала я от тебя последня слова мужнева, наставленьица не приняла я от тебя предсмертнова, злосчастная! Нет кому поверить мне ночные свои думушки!

Захлебывалась слезами, целовала мертвые, закостенелые руки, и прижималась к ним губами, и пыталась согреть их своим дыханием, как все равно мать пришедшему со стужи дитяти!

От истошного, душу раздирающего вопля, взывающего восстать из гроба - "из хоромины своей немшонной, из холодной" - вдруг переходила почти к шепоту, словно бы затаиваясь от чужих людей, - так, чтобы только он один, Панкратий, слышал ее эти ласковые, потаённые слова - жены, супруги: зачем не пришлось ей на своем белом локте подержать бессонными ночами его головушку больную, скорбную?! Попоить его уста иссохшие питьецом горячим?! Повзбивать ему подушечки пуховые, жаркие своей рученькой заботною?!

И сетуя, и ропща жалостно, говорила ему, с безнадежной скорбью покачивая головой и стараясь заглянуть ему в глаза меж неплотно сомкнутых ресниц, что вот, дескать, бессильна она согреть его холодно изголовьице, чтобы не осудил он ее за это, не огневался!

И не ей одной, а и всем, кто стоял в этот миг вблизи гроба, начинало казаться, что умерший слышит, что не может он не услыхать ее!

Он лежал истово, опрятанный по всему обряду и обычаю православной церкви, и почему-то страшен, страшен казался на большом, мужском лбу этот бумажный венчик с напечатанной на нем церковнославянскими буквами отпускною молитвою, в которой отпускались умершему его согрешения и с которою на челе должен он был восстать из гроба в день Страшного Судилища!

Вере и прежде приходилось слыхать, как причитают и воют над гробом женщины деревень, но то были чужие похороны, и ей никогда и в голову не приходило, что и ее родная мать может быть точно такой же.

Не выдержала - сама вся в слезах, подошла к ней и тихонько стала отымать ее руки от краев гроба и целовать их, уговаривая мать хоть немножечко дать своей душе отдых, не терзать себя этими душу истязующими плачами - не изнурять.

Тщетно! Тогда Вера попросила священника воздействовать на мать: "Вас как священнослужителя послушается - отойдет!" Нет, не послушала и его: взглянула, как на врага.

Смущенный, он отошел.

Тогда Вера, не зная, что и делать, а только чтобы отвлечь хоть как-нибудь, хоть чем-нибудь в другую сторону ее мысли, шепнула ей, что Арсений Тихонович уехал, непременно должен был уехать, не остался на поминки.

Тут старуха взметнулась! Страшным стало ее лицо. Выкрикнула хрипло:

- А-а! Уехал?! Знал, погубитель, что застрянет в горле у него кусок хлеба нашего на поминках, - кого он осиротил, злосчастных! Добро и сделал, что уехал!

- Мама?! Опомнитесь, что вы?!

- А, и ты, отцовская дочь, за их заступаться?! Отойди тогда от гроба родительска, отойди, не место тебе тут, коли ты за убийцев его, за лиходеев его, погубителей заступаешься! Они, они его погубили, Шатровы: в их доме он смерть принял, скоропостижную! Они, да этот их адвокатишка, черной ворон проклятой, да этот писарек, дружок ихний... оборотень! Нарошно они его заманили! И не было ему на ту пору друга верного защитника!..

И словно бы враз вскрыла этими обезумело-злобными, как в бреду, выкрикнутыми словами затаившийся в ее душе очаг страшных подозрений, - и вдруг хлестнулась снова на гроб и, приподняв лицо и выдирая горсти седых распустившихся волос, начала опять свою надгробную причеть. Но только теперь это не был жалостный плач по умершему и не тихая с ним беседа, нет, это были проклятия - неистовые, ужасающие, способные кровь оледенить в жилах человека!