Отец, умирая, наказывал сыну: «Держи крепко, вожжи не распускай, копейку береги, а землю — пуще того... Земля нам и хлеб дает, и богатство, и почет...»
Двадцать лет было Авдею, когда отец помирал. А как помер, Авдей взял вожжи крепко и еще двадцать лет копил да наживал. Теперь уже три лошади стало у него и три коровы. И земли вдвое стало. Вся деревня была у него в долгу, а за долги мужики и лес под пашню сводили для Авдея, и пахали, и сеяли, и хлеб убирали. Батрацкий пот превращался в хлеб, хлеб — в деньги, и вся деревня знала: если в чем нужда — беги к Авдею. Он даст, не откажет, ни хлеба, ни денег назад не спросит, а горб на него поломать — это уж придется. А как же без этого? Долг платежом красен...
Так завелось, так и шло из года в год. А тут нá-ка: новая власть и порядки новые...
Долго ломал голову Авдей, все думал, как уберечь добро. Сено, то, что в лесу косили и сушили для него мужики, бывало, все свозил к дому. А в тот год все оставил в лесу. Свои не скажут, а чужие и не найдут.
С хлебом побольше хлопот вышло: половину зерна из амбара своими руками по ночам перетаскал Авдей под овин, сложил в яме, сверху досками прикрыл и землей засыпал. Корову и лошадь увел к родне, в соседнюю деревню. А что с остальным хлебом делать, долго не мог придумать.
Однажды снял большой замок с амбара, взял лопату и стал ворошить зерно в сусеках, чтобы не сгорело. Ворошил и радовался: не хлеб, а золото. Да, неужто отберут это золото да отдадут кому-то?
Встал над сусеком, горстью черпнул зерно, процедил через пальцы, опять зачерпнул и опять процедил. И тут сами собой разбежались мысли, пошли по дворам, по соседям. Тому мешок дал, тому два... Ну да эти-то хорошие люди — отработают. А за Проньку кто отработает? Ушел к большевикам Пронька-то... Знал бы, горсти бы не дал, да теперь уж не воротишь...
«Стой,— подумал вдруг Авдей,— воротить-то не воротишь, а схоронить-то ты же мне, варнак, и поможешь! Снесу к Матрене хлеб да у нее спрячу...»
Авдей сел на край сусека и повеселел, ухмыльнулся даже в редкую бороденку.
«Как же раньше-то я не додумался? — подумал он.— Большевики придут — у своего искать не станут. А наши придут, белые, так тоже к Матрене не пойдут. Вся деревня знает: у них в сусеках одни мыши, да и те голодные...»
К полудню Авдей зашел к Матрене, поставил на западню небольшую котомку, перекрестился на иконы.
«Зачем это он к нам-то? — с опаской подумала Матрена.— Бывало, не хаживал, а тут пришел, да еще с котомкой...»
— День добрый, Герасимовна! — приветливо проговорил Авдей, чуть поклонившись хозяйке.— Как поживаешь, соседушка?
— Какая моя жизнь без мужика-то,— отозвалась Матрена,— тянемся еле-еле...
— Вот я и зашел проведать.— Авдей присел на лавку.— Думаю, может, помощь какая нужна. Соседи ведь. Понимаю, трудно без мужика-то.
«Что ему от нас нужно? — снова с тревогой подумала Матрена.— Как лиса ласкается...»
Глаша оделась, схватила ведра и выбежала на улицу.
— О Прове есть какие вести? — все так же ласково спросил Авдей.
— Как в воду канул. Может, и в живых его нет...
— Все может быть,— грустно согласился Авдей.— Да ведь времена-то какие! Все вверх дном переворачивается. Отцы, деды жили, царя почитали, богу молились. А теперь без царя, без бога. Советскую власть им подавай! А какая она, власть-то, будет? Говорят, отберут всё: и скот, и хлеб, а тогда и живи как хочешь...
Тут Глаша зашла в избу, вылила воду в кадушку. Авдей умолк.
— Мам, я пойду дров наколю,— сказала Глаша и вышла.
— Вон и дровишки самим колоть приходится,— с сочувствием сказал Авдей.— Не бабье это дело, а надо. А я что зашел-то — хлеба тебе принес с полпудика. Знаю, не хватит вам до весны, сам видел, сколько сеяли, а у меня душа болит. Соседи все-таки...
Матрена молчала, утирая глаза передником.
— А ты шибко-то не горюй, Герасимовна. Бог даст, вернется твой Пров. Сказывают, войне-то скоро конец. Побеждают большевики-то.
— За хлеб спасибо, Авдей Гаврилович,— сказала Матрена, надеясь поскорее выпроводить непрошеного гостя.— Живы будем, так летом с Глашкой отработаем.
— Чего там! Я ведь так, по-соседски...— возразил Авдей.— Да вот еще, Герасимовна, дело у меня к тебе есть. Да ты садись, послушай. В ногах-то правды нет. Садись.
— Какое же дело-то?— встревожилась Матрена.