Выбрать главу

…необыкновенная голова Марии Башкирцевой оказалась отрезана ниже груди, плывут все втроем…

И все же, как бы чудесно, совсем как к своему, к нему здесь ни отнеслись, он тихонько постанывал. „Ну что, получил свое, жеребец несчастный, вперед другим наука, вел бы себя как человек, человеком бы сохранился. Попросил бы как положено… А теперь стой“. Терзаемая своей ведьминской совестью, ведьма искала себе оправдание, рассчитывая, как водится, на помощь жертвы. Отсюда агрессивность. У осознавшего свою неправоту она объясняется…

…смутно виделся чей-то затылок, лицом — знакомым ли, незнакомым ли — забиравший по дну…

…объясняется: а) надеждой спровоцирвать свою жертву, чтобы после говорить себе: нет, все заслужено; б) желанием отхватить еще немного территории, чтоб было куда отступать; г) главное, неусмиренной амбицией — в этот момент в сердцах благодарных слушателей начинает звучать анданте из соль-мажорного бетховенского концерта. В ответ ведьма сквозь стон услышала: „Мне очень тяжело. Во мне душа еще человечья, но камень придавил мою грудь, и я задыхаюсь“. — „У тебя больше нет груди, тебе не так уж и тяжело“. — „Верь, еще немного осталось. Теперь я другой, страдания облагораживают мою душу. Молю, отпусти…“ — „Отпусти…“

…наконец, огромная, перегородившая собой всю реку, с трудом движется голова Голиафа. Ее едва вмещает русло: в то время как затылок чешется о дно, над поверхностью выдаются девичьи холмы лба. Позади скопилось много быстроходной мелюзги. Как в застоявшейся воде перед запрудой, плещутся мячики в кровавой пленке. Имя этому Голиафу — Федор Достоевский…

„Отпусти… — передразнивает ведьма. — Чтоб стал опять к людям приставать?“ — „Нет, поверь… как мне тебя звать?“ — „Ведьмой“. — „Поверь мне, ведьма… И потом, ты же можешь снова бросить меня в каменную темницу… Ну, не молчи же… Ты молчишь, а мне кажется, что ты совсем ушла“. — „А я и ушла, — солгала ведьма, и не думавшая никуда уходить. — Ушла, да воротилась, чтобы ты сам с собой не разговаривал. Меня уж тут давно нет, считай. И нечего больше всякие глупости говорить. И нечего зазря плакаться, словно тебе так уж плохо камнем. Даже и лучше тебе так, я бы сказала. И забудь про прежнее, тому, что было раз, не бывать больше. Даже если б я захотела, не смогла бы превратить тебя из камня в парня“. — „Ах вот оно что… И ты, зная это…“

…среди этих голов и головенок две мирно покачивались рядом, как две лодки у причала. Художническая Русь. То ли Бенуа, то ли Серов, то ли Коровин — русские импрессионисты! То ли новый занавес в опере, по сине-звездному полю кружится Жар-Птица, то ли ветреным свинцовым днем по берегу Финского залива шагает царь-плотник. Но это только игра в пассеизм, они только делают вид, что уже пришла пора грусти; так зрелость, не изведав подлинной старости, кощунственно отождествляет себя с нею. Плывет какая-то голова, а крикни ей: „Эй, голова!“ — и в ответ услышишь: „Не голова, а Головин-с, с вашего-с…“

Он говорил тихо, и малограмотная ведьма, судившая о сказанном скорей по звучанию, чем по смыслу, испытала облегчение, но он продолжал, его голос наливался, становился подобен ревущему водопаду, в котором с потоками смешивались и деревья, и такие камни, как он сам.

— А ведь мог быть твоим сыном! Мог! Сколько вас, понарожавших ребят, пустило их по дорогам. И не разобрать, плоть от чьей плоти кто. Что ты со мной сделала? Почто в камень одела? Назад не вернуть. Будешь за это ты как родина, оплакивающая своих сыновей, и не уйти тебе от сыновних-то могил свежих, ой, не уйти. Ибо родина, стерегущая могилы, это предавшая тех, кто в них.

— Но послушай, сынок…

— Ты сказала, что мне так даже лучше. Будь же проклята!

В лестничном грохоте сапог ты исчез. Бросилась Анна к окну: Нева…»

— На этом кончается «Просьба о прощениии». — Две горошины перекатывались под картонно-желтыми веками, озирая аудиторию спящих. Так на концертной эстраде с последним аккордом пианист откидывается назад, скрипач киношно срывает смычок и застывает (а не размахивает им над головой, как скачущий в атаку Чапаев), дирижер роняет руки, они опустились, словно перед еще непочатым краем работы, — но слушатель, то есть наш концертный завсегдатай, знает, что все как раз наоборот, закончен тяжкий труд и дирижерские руки упали в изнеможении, завсегдатай отлично понимает этот условный знак, говорящий, что настал теперь его черед поработать руками. А сколько раз с последней страницы книги глядела на меня, и не просто глядела — заклинала, формула: «На этом заканчивается…» — и далее цитировалась обложка. Для чего, спрашивается, разве и так не видно, что заканчивается?