— Любовь — это самое главное, — заметил Юра — совершенно телепатически, — тиская Раю Сычиху и называя ее самым причудливым образом: и «пуцликом», и «препуциком», и «пестиком», и «свастиком» («Ах ты мой свастик…»), и «жопкиным хором», и «чулочком», и «носочком», и «трусиком», и «лифчиком», и просто «сиськиным своим» — и еще массою других ласкательных имен.
Рая млела, прочие хохотали до слез, до упаду заливались, уж так, уж так, ну словно они — помещик, по рукам и по ногам связанный взбунтовавшимися крестьянами, которому коза лижет пятки.
— Ну, мнения о тебе твой Колька!..
— Ну, язык у мужика…
А Юра, слыша это, и рад стараться:
— Голяшкин, Лягушкин, Кудряшкин, Штанишкин.
— А правда, сыграем во мнения?
— Не-е, в «угадайку».
— В «угадайку», в «угадайку», — поддержало большинство женщин.
— Это как это, в «угадайку»? — спросил Юра.
Ему объяснили: он должен зажмуриться. Только честно, не подглядывать. Его кто-то целует в губы («страстно — как твоя Раечка»), а он должен угадать, кто это был. Все в рядок стоят и ждут, на кого он укажет.
— Годится, — дурацким голосом согласился Юра.
— Только чур не лапать, — предупредила Чувашева. — А то в прошлый раз Надька всех на ощупь угадывала.
— А вы что, и между собой играете?
— Когда мужика нету — чего ж. Вон Гордеева уже доигралась, — усмехнулась тетя Дуся.
(Усмешка в собственный адрес, которую суровый и в то же время копеечный жизненный опыт распространяет на всех и вся, не позволяя, ввиду своей ограниченности, судить о других иначе, как по себе, — эта усмешка в последнем случае — устремленности вовне — имеет множество оттенков: завистливый, самоуничижительный, злобный, презрительный, недоверчивый — мол, знаем вас, красиво поете; эта усмешка может быть хорошим шитом, но меч она плохой — о чем до поры до времени «усмехающиеся» не подозревают, введенные в заблуждение именно упомянутой привычкой одно измерять другим: по себе судить о других, по щиту судить о мече… И потом начинается — кризис национального сознания: ах, как же так?! Как жестоко мы обманывались! Меч-то, оказывается, наш никуда не годен — это щит, падла, вводил в заблуждение… И волчье: карауууууууууууууууууууул! Мы — собачье дерьмооооо!)
(Я отвлекся, разбирая свойства российской усмешки. Зачем мне это? Признаться, с одной лишь целью: потрафить читателю. Читателю необходима время от времени какая-нибудь благая весть, мысль проводимая — «явно», «скрыто», «художественными средствами», читатель видит ее и спокоен: обмана нет, это подлинная литература. Идейность ведь прием не литературный — социальный. Причем вышесказанное в равной мере относится и к сказавшему это, а значит — лишено снобистского высокомерия. Читая других, я такой же читатель, как все. Уж как обожаю гуманистический пафос (а какой катарсис у меня от него!), роман как метафору заповеди «не убий», или любой другой, или всех заповедей чохом — обожаю. Меня учат добру… И примечание: без толку для добра, но с немалой пользой для учителя.)
«Так что, и тетя Дуся будет в „угадайку“ играть?» — подумал Юра, однако, помня, как мягко было лежать на ее коленях, против не имел ничего.
Действительно, встали все. Тетя Дуся со стоном подняла свои двенадцать пудов, перевалившись сперва на колени и опершись потом об одно обеими руками.
— Глазки закрой, ротик открой… — Негры пританцовывают вместо того, чтобы просто ходить, у структуралистов что ни слово, то цитата, а вот Петренко — такова уж ее природа — может только напевать. — Глазки закрой, ротик открой, — промурлыкала она, показав как — подняв при этом брови и округлив рот, что Юра более или менее исполнил; с ними, с восемью сразу, он чувствовал себя как с одною, совершенно не было стыда. Честно ждал он, сомкнув трепещущие веки, у баб же происходило какое-то шебуршение, должно быть, шепотом договаривались перед началом игры — трудно себе представить, что это они друг дружку по-девчоночьи подталкивают: иди ты — нет, иди ты. Наконец только хотел он облизнуть пересохшие губы, как ему предупредительно облизнул их чужой язык — будто бы подготовил рабочее место — и последовал продолжительный поцелуй со всякими ухищрениями.