– Про Заир, может, расскажешь?
– Расскажу потом, – сказал я. – Африканская война – не моя печаль, не моя беда, чего ж не рассказать?
– Не время, – сказал Антон. – Юра, у тебя мать умерла.
На разные лады – одно и то же. В этом Антон весь.
Ну, подумал я, Антоша-гандоша-ментоша, припомню я тебе еще часы этого тягостного молчания. С ним мне всегда сложно было. Вот Юрка – другое дело, он человек от природы мягкий, хоть и занятие у него жесткое. Мягкий, тактичный, с какой-то внутренней, невытравимой бандитским базаром интеллигентностью даже. Как нервный его папаша, писавший стихи и зарубивший двоих мужиков пожестче топором.
Сидим, молчим, снова-здорово.
Ну, я достал из-под стола бутылку водки. Водка, кстати, сносная была, не то ебаное говно, которое мать обыкновенно глушила. «Росья», то есть «Rossia» – неудачная бельгийская попытка воспроизвести название нашей общей Родины. Вот не дешманская, и это странно. Я даже подумал: траванемся палью к хренам, но выпить хотелось мне больше, чем жить ту зимнюю ночь.
В общем, я встал, пошлепал по липкому полу к полкам, на которых рюмки стояли тесно друг к другу, как люди на корабле, который вот-вот потерпит крушение. Я помнил тех рюмок куда больше – не все дожили. Три их штуки и осталось. Ровнехонько.
Это что-то об одиночестве матери в конце времен говорит, подумал я. Рюмкам на столе не нашлось места, так что разместил их на полу, ливанул бельгийскую водку сверху, понтанувшись, тонкой струйкой.
Мы с Юркой выпили, не чокаясь, а Антон свою рюмку только в руках повертел.
– Ну, – говорю, – явенник-трезвенник, у тебя мать умерла.
Антон смотрел на меня некоторое время, потом поднес рюмку к губам и медленно, как простую воду, выпил водку.
Эта вот бесчувственность, иногда до полной бессознательности, меня в нем даже восхищала. Вспомнилось дело прошлое, когда жили мы еще с мамкой: из дома периодически пропадала вся еда – не знаю уж, куда она девалась. Мамка говорила, что черти сожрали, ну, или унесли. И вот, как-то остался вовсе один чеснок. В школе кормили нас славно, с этим проблем не было, но к ужину в животе уже урчало. И вот сидим мы над этими головками чеснока, денег нет, в гости поздно, животики от голода надорвали.
И Антон вдруг берет, аккуратно очищает чеснок и начинает дольку за долькой в рот отправлять, как виноград.
Ух я тогда ему завидовал.
Не знаю, одолела меня некая сентиментальность. Откуда бы? Опять глянул на мать, а там под лунным сиянием снова мне полоска из-под век почудилась.
Сидим мы вокруг нее, все, что на земле осталось. Три очень разных мужика, три очень разных судьбы.
Может я ее и не любил, думаю, но только живая она была душа, ну, как все люди. Пускай ей будет покой на том свете, и пусть Господь ей все простит, в чем она прегрешила.
Ну, в общем, широка душа моя родная.
Выпили втроем впервые за долгое время, и она лежит, совсем не как живая, и волосы, крашеные в рыжий, завтра уйдут во тьму. Тайна, унесенная в могилу. Маленькая. Тайночка.
Я спросил:
– А детских карточек ее не осталось?
– Детской фотки не было у нее ни одной, – сказал Юрка. – Я смотрел, когда на памятник выбирал.
– И какую выбрал?
– Где она улыбается.
– В ее стиле.
– Ага.
Юрка вдруг улыбнулся. Быстро, коротко, как он обычно делал – дернув одним уголком губ. Меня это порадовало, и я сразу подумал, что есть хочу. Спросил:
– Может, картошечки пожарим?
– Ты ебанулся? – спросил Антон.
– Ебанулся, – ответил я. – Ну умерла она, что теперь, не жить что ли?
– Терпи.
– Терпеть жена твоя будет, а я есть хочу.
Антон смотрел на меня, я не знал, злится он или нет, как не знал этого никогда. В конце концов он просто повторил:
– Терпи.
И все-таки лед тронулся, как это говорят. Говорить мы начали. Очень сильно я не люблю тишину. Мне нужна живая душа, чтоб поболтала со мной. На крайний случай – подойдет моя собственная.
А братья есть братья. Как бы сложно ни было – это родные души. Могила – ладно, все там будем. Но нам еще жить эту жизнь и всегда быть друг с другом связанными.
Ее больше нет, думал я, крашеные волосы продержатся дольше слабой плоти.
Но к хуям истлеет вообще все.
Ее нет, а я остался от нее, я и они, братья. Три протянутые в будущее нити. В будущее это, конечно, всегда в темноту. Поживем – увидим.
Но и прошлое – темнота. Как в хорошей песне правильно утверждают – есть только миг. Жизнь – это миг, пронзенный, как сосудами, кровными и всякими прочими связями. Живая ткань бытия.
В общем, на философию меня потянуло, и стало так легко-легко думать, хоть и вспоминался то и дело блеск ее крашеных рыжих волос и не до конца закрытых глаз.