— Я обычная, — сказала Тоня. — Только мертвая.
— Интересно, а как личность ты какая?
— Сейчас — напряженная.
— А раньше?
Она задумалась и сказала:
— Робкая, трусливая. Как я себя помню с Катериной.
— Да жить с ней — на твоем месте кто угодно во второй раз бы подох, смерть сделала тебя сильней! Это хорошая новость! В жизни всегда надо чего-нибудь превозмогать. Ну и в смерти, как выясняется, тоже.
Вдруг мне пришла идея.
— На, покури.
— Чего?
— Покури, говорю, потому что у сигареты теплый дым. Тебе будет приятно. Чего ты боишься? Ты же уже умерла.
Она осторожно взяла у меня сигарету и сказала:
— Я никогда не курила.
— Ничего.
— И больше не дышу.
— Ну ты же дышишь, когда говоришь. Вот дыши спецово. Давай, не дрейфь.
Она затянулась сигаретой, прикрыла глаза.
— И правда, — сказала она. — Немного тепло. Кто-то родной мне курил. Не помню, кто.
— Батя, наверное, — сказал я. — Ну да ладно, докуривай, в маршрутку полезем. Мы до Щелчка с тобой доедем, дальше пересядем, удобнее, чем на метро пилить.
— Как скажете, — сказала Тоня.
И надолго она замолчала. Мы залезли в натопленную тяжело и до сих же пор кисло дышащими после празднования людьми. Я пустил Тоню сесть у окна.
— Знаю, ты это любишь. Ну и внимания так меньше привлекать будешь.
— Так меня за вами вообще не видно будет.
— Ну и тем лучше.
Ехать нам долго предстояло, а ночь была опять ни ахти, я положил руку на барсетку с деньгами под курткой и собирался приспать. Ехали долго, так что уснул я крепче, чем надо было. И в полусне опять мне чудилось, что Тонина рука рядом теплая, живая. Потом растолкала меня Тоня.
— Виктор! Виктор! Щелковская!
В ее голосе было столько паники, что я подумал: взорвали Щелковскую, или я не знаю уж что. Оказалось, Тоня просто волновалась, как мы протиснемся к выходу.
Я ей сказал:
— Тося, отвали, мне надо поспать!
Она меня пуще дергает, Виктор, мол, Виктор.
— Ну, — говорю. — Ладно.
Вышли в холод собачий, белый снег везде, и только дороги черные. Понял я, что голодный, как собака. Говорю ей:
— Хот-дог хочешь?
Она покачала головой, я сказал:
— Ну мне неудобно будет, я жру, а ты стоишь просто. Я тебе все равно куплю, хочешь ешь, хочешь не ешь.
Купил два хот-дога, стою, жую сосиску пластиковую в булке бумажной. Чуть ли не с салфеткой сожрал — так есть хотелось. Тоня на свой только смотрела. А потом вдруг случилась, знаешь, вещь странная, неизъяснимо жуткая даже. В общем, вдруг, посомневавшись словно в чем-то, она всем телом ко мне прижалась. И я подумал: ну, сейчас целоваться будем, надо быстрее жевать.
Но Тоня вместо того, чтоб ко мне потянуться на цыпочках или хоть посмотреть как-то призывно, начала жадно откусывать от остывшего уже на морозце хот-дога. Ну, картина маслом: хот-доги бледные, очередь у ларька, с радио-рынка, у заворота на который стояли мы, доносится "Белый лебедь", на пруду, который, на том, куда тебя я приведу. Ну, думаю, вчера романтичнее было, но все равно хорошо, что ты одумалась, Тосенька.
А она от хот-дога куски отгрызает и глотает жадно — да и все. Ну, в общем, страсть у нее если и была, то к еде. Я махнул на нее рукой, мол, хрен с тобой, подумал, может, сходить кассет отцу на магнитофон купить — он музыку любит разную, порадуется. Отошел к ларьку глянуть, тут Тоня в меня как вцепится:
— Нет, пожалуйста!
— Да чего с тобой? Объясняться будешь?
Она только головой покачала, и смотрит на меня прозрачными глазами.
— Ладно, — сказал я. — Пошли кассет купим. У тебя вкус-то музыкальный есть?
Тоня задумалась, потом сказала:
— Да. Для кого кассеты?
— Для отца моего. Он любую музыку любит. Не всегда понимает, но любит.
Короче, выбрала она мне кассет всяких — Гайдна какого-то, или как там, и всякие зарубежные группы рокерские, я их и не знал особо, кроме "Pink Floyd", конечно. Ну, и пошли мы дальше по нашим делам.
Во второй маршрутке, до Черкизона уже, я спросил Тоньку еще по разику:
— Что там с хот-догом-то? Чего вцепилась тогда в меня?
Она ответила неожиданным образом.
— Я не хочу ни в чем ей помогать.
Ну, я не совсем уж дурак — понял, что она о матери моей говорит. Да только остальное осталось совсем туманным. Я чего-то болтал, а она молчала опять. Потом вдруг сказала мне:
— Вы похожи на такого большого веселого песика.
Слово "песик" было слишком мягким, не очень свойственным ее обычной злой настороженности. Мне хотелось быть игривым, чтобы она видела — открыт я к общению любого толка.