Всё.
Глава 9
Когда чёрное солнце ночи последней своей каплей сгорело в свечке, которую и свечкой то не назвать, а лишь жёлтой, как моё пробуждение, лужицей воска; когда мои глаза увидели бледно-серый русый труп в рваном пальто и выросшей за ночь бородой, я понял, что нужно бежать.
Пол подвала проскользил под быстро выскочившими ногами лужей чёрной крови, чтоб я упал, встретился с этой лужей лицом к лицу, испачкал в ней руки и впопыхах выбежал в дверь, где кипятком важного утра всю кровь с лица смыл бульон большой толпы. Усатый человек с заспинного замаха кидал кирпич в заспанных, как от ночного пожара, людей, что служили как защита закона. В одного, подставившего локоть, попало, и он упал, взорвавшись криком, словно лавина, скатывающаяся во весь шум бегущих куда-то людей. А я бежал против их течения, против их воли. Длинноволосый с густыми бровями, серьгой в ухе, глубокими синяками оказался передо мной, как лужа кровия и в его радостном возгласе "неужели" прозвучал выстрел. Его схватили, повалили на землю и начали бить, а после я, в серой рясе, стал не в праве наблюдать за избиением и поэтому снова ушёл, радуясь, что труп Русого в таких страшных вихрах судьбы окажется не то что ненужным, а даже неинтересным. Больше не бежал. Лишь улыбался. Революция грязным вшивым грубым полотенцем накрыла и скомкала город, а улыбка скомкала лицо. Не было больше тихих улиц, не было неинтересных людей, не было. Единого и Другого не было. Пьяный запах свободы пронзил этот страх, свободы от небезызвестных, но гнусных фраз на теле и небе, что было, словно помятая рубаха с тучным пятном пасмурного пота. И самому хотелось избить и покалечить. Не для долга, как Русого, то был не я, не я резал парню глотку, а мои принципы, моя воля, а сейчас и меня то не осталось. Рассыпался я, как ожерелье, брошенное в костёр исчезает, превращаясь в кучку бусин, трескающихся и стреляющих, как эти люди, вкусными взрывами в прохожих и окна. Я иссяк, я хочу, чтоб чья-то жизнь рассыпалась шариками порванных бус, стуча своими копытами по брусчатке, выпала из кармана медным пятаком, прокатилась немного и встала на ребро.
Когда мост стал небом, ведущим от Другого к Единому, когда сущее стало постыдным, а перила манили сначала на скотский плевок, на ещё больший хаос, на броситься под ноги толпе, повеситься на чьей нибудь реснице, тогда я понял, что не могу не прыгнуть.
Холодная узкая речка не могла не принять меня глубиной, как у оперы, холодом, как в звуке скрипки, и только потом всплеском. Меня всплыло и унесло, а там шумели фейерверки, зато здесь свободно. Свободно от гнева. Теку и растворяюсь. И звук скрипки в пальцах ног и медленный вдох и мне хорошо. И дрожь по телу и больное Солнце, бьющееся в лихорадочном бреду всех этих вычурных, слегка жеманных, как запах, явлений. Словно это не то, что мы думаем, а то, что мы не думаем, то есть хуйня какая-то.
А что я мог сделать, если поле, берег, дым над небом и над откуда я пришел? А ничего, потому что жёлтое поле и все остальное. Одежду вынужден снять и сжечь в потоке реки и остаться голым и мокрым, замёрзшим и нужным только солнцу и странным дымным столбам над сухой травой, трогающей тело иглой не совсем, но в пятки.
А столбы были вот откуда. Это были души тех, что в поле, что здесь умерли за неимением лучшего и теперь огромные души ввысь, на облака, куда им и место.
А знаете, что я увидел в мягких волосах одного из столбов?
Тринадцать золотистых свечей.
Свысока смотрящие. Пробивающиеся шепотом своих революционных век цвета самих себя и белой улыбки зубов сквозь истлевшесть трав спящего, как кот на печке, поля. И этот шепот глух и будто нереален, как давно сказанное.
Как недавно умершее.
Как царапающее небо, нежась в его горячем океане. Как нагота и вдоль.
Вдоль орбиты солнца в кофте жёлтой, как радость и вечное возвращение и моча в сапоге. Кофта вечно ходит и наблюдает и толкает шагнуть за горизонт, чтоб увидеть, как облохмаченное, тлеющее загаром слабое тело шагает, заплетаясь в травах. Столбы улыбаются и смеются. Хули им, тем, кто всё. Терять то нечего, кроме улыбки и нескольких пинт крови. А им и этого не дано.
Вихрастится ветер.
Течёт усталость.
Боль.
Всё, что не убивает нас, то калечит.
То, что не калечит, то убивает.
Да здравствует пессимизм.
Выпьем за это.
Поднимем пенный бокал в жёлтой кофте в последний раз, осушим до дна, да разобьём к ебени матери, да чтоб осколки в лёгкие, в печень да ещё куда-нибудь, где не просто больно, а девять этажей до мокрого асфальта иди три разреза и столько же мгновений до трагедии.