Я взял Другого за его слабую руку и увидел, как его рот медленно переваливается словами молитв. И четверо жрецов - остатки былого великолепия храма - вместе с главой завторили этой молитве, разбегаясь эхом по пустому зданию храма. Слова чеканились, но оставались мелодичными, что вызвало у меня странное чувство волнения и убаюкивающего спокойствия.
Я поднес нож к его горлу. Несмотря на печаль в глазах, напрасно пытающихся быть пронзительными, и несмотря на едва дрогнувшее в страхе лицо, я с небольшим усилием надавил на нож. Голоса молитвы стихли. Плоть с присущей жрецам покорностью раступилась. Полилась очень темная, даже для такого мрака, кровь, отражавшая в себе всполохи пламени множества свеч. Другой избавился от всех масок, как всякий человек избавляется от них в момент смерти, и показал лицо, страдающее от невыносимой боли. Его мертвеющее тело опустилось, подобно капле воска; я отпустил его руку, и он с глухим отдавшимся эхом звуком упал на алтарь. Пятно крови выросло, залило его седые волосы и, в конце концов, стекло с алтаря.
Ритуал завершён.
Я стал Другим
И я вспомнил, как в день, когда я ещё не жил, террористы Малого государства устроили разбой и убили неизвестного мне чиновника. Тогда я взял обоюдоострый нож длиной не больше ладони со светлой ручкой и гравированными словами Единого и вложил его в ножны на поясе, но почему-то с левой стороны. На мне не было привычной серой рясы с вышитыми словами Другого, но я увидел эти рясы, когда вышел в засвеченный разноцветными лучами витражей, уходящий своим потолком ввысь, и час назад избавившийся от прихожан храм.
Люди в рясах уважительно кивали мне, а я, будто не замечая этого, шёл в сторону выхода. Я хотел осмотреть, как я выгляжу, но тело было мне неподвластно. Оно уверенно издавало звук, хоть и не громких, но отдающихся эхом шагов, направленных в сторону одной из крупных (метров шесть) тяжёлых дверей, разделенных колонной. Дверь слева была выходом только для Другого. Вторая же дверь была для всех, и я пошёл, на удивление, к первой и встал, чего-то ожидая. Подошёл храмовник в рясе без слов на ней, и молча, но с усилием, открыл дверь, вместе с которой распахнулся и вид на знакомую площадь.
-Почему я должен ждать?-проговорил я узнаваемым басом Другого.
-Извиняюсь, -пролепетал храмовник, и я вышел.
И оказался в своей комнате, ещё не привыкший глазами к темноте, но тем не менее не хотевший зажигать свечу. К конечностям вернулась свойственная жрецам покорность, поэтому я нащупал правой рукой кровать и сел на неё, чтобы снять рясу, и вспомнил, как, будучи подростком, лет десять назад, пытался писать и делать всё остальное левой рукой, потому что так делает Другой, но ничего не вышло.
Я встал с кровати и всё-таки зажёг свечу, стоящую на небольшом столе, положил перо в левую руку и, не окуная её в чернила, попытался вывести в воздухе несколько слов: имя Другого, имя Единого и моё собственное имя. Ничего не вышло, поэтому я затушил свечу и лег спать, совсем забыв снять рясу.
Но и спать мне не удалось, потому что в моей комнате зашумела улица и задул холодный ночной ветер.
Я открыл глаза.
И я увидел.
Как люди буквально горели, взрываясь слезами, закипавшими прямо на щеках, исполняя свой последний пузырящийся танец на склонах гладкой и не очень кожи.
Молчала площадь.
А храм стоял, безразличным столпом между мной и Единым, а люди ходили.
Люди горели.
Рыдали и горели.
Не слабо, как горели бы звери, а огромным шаром, лижущим небеса своими колкими копьями всполохов;
Не слабо, как уголь окурка на автобусной остановке огромного черного неба,
Обширного пространства этой тверди,
А сильно, как горит мелодия звуков
Голоса Единого
Или любимого.
И огонь вошёл и в меня, но без стука.
Сука.
Я писал эту ёбань до самого рассвета.
Я мог бы, конечно, описать, что всё небо светлое, а Солнца пока не видно; привести кучу метафор, но я устал. Будьте людьми, в конце концов, не всегда же мне всё это делать, мне и спать тоже надо.
Я прислушался к квартире. Ти ши на. Аж убаюкивает. Вика и Худой уснули в обнимку и не шумят, в отличие от вечно бодрствующего холодильника, а может наоборот всё время спящего и поэтому храпящего, нарушая своим гулом всякую тишину.
Я с усилием встал, взял скрученное постельное и постелил его на полу. Сил не было, поэтому я лёг, не раздеваясь, как лёг и герой моего шедевра. Хотя с тем, что я сегодня написал, мне точно не стать Шедеврантом, но это лучше оставить на завтра.
Спокойной ночи
Глава 3
Глава 3
Хемингуэй говорил: «Пиши пьяным, а редактируй трезвым". В какой-то степени, вчера я был опьянён мягкими губами несуществующей в реальном мире музы, которая ввела меня в какой-то ёбаный неадекват мыслей, нажравшихся настолько, что их хотелось выселить, как выселили Иван Иваныча хозяева его квартиры. Потом она ушла, но не в закат, а в рыжеющий, намазанный на горизонт, кусок масла рассвета. Но главное, что она оставила мне на память - это стоящий с утра вопрос "Редактировать или нет?" Самое сложное в этом вопросе не почти гамлетовское "To be or not to be человеком, пишущим такое странное говно?" Трудность вызывает тот факт, что для редактирования трезвым нужно быть трезвым, а я, хоть и не пил, но ясным умом точно не обладаю. По крайней мере пока что.