Выбрать главу

— Представляете, — продолжал Шаих о своем новом знакомом — Кияме Ахметовиче Мухаметшине, — человек из голодной башкирской деревни двадцатых годов окунается в жизнь, о которой и мечтать не смел — учеба в театральном училище, драмсцена… Хотя, почему не смел? Еще как смел: сколотил у себя в ауле самодеятельный театр — и коллектив, и клуб — клуб из бывшего байского амбара. И пошли на деревенской сцене представления. Люди к ним со всего района потянулись — кто посмотреть, кто стекла побить, а то и сжечь шайтанский рассадник. Но вот перебрался он в город своей мечты, в Казань. И артистом стать охота, и художником — в своем деревенском театре-то и декорации, и занавесь, и парадный вход — все сам расписывал. А карман прожигает рекомендательное письмо из Оренбургского театра, где по пути из деревни успел проработать несколько месяцев. Оно и привело в театральное училище. Привело-то — привело, да потерялось. Но он не из робкого десятка и без письма на просмотре выдал на-гора монолог Фердинанда из «Коварства и любви» Шиллера…

— На родном? — поинтересовался я.

— Конечно. Я не сказал, хоть Киям-абы и из Башкирии, но из деревни-то татарской. Так вот, выдал Фердинанда…

— И приняли?

— Сразу на второй курс.

— Интересно, — сказал Николай Сергеевич.

— Слов нет — сцена, успех, женитьба на актрисе… Дочурка появилась, дали ей самое красивое имя — Роза. Худо-бедно жильем обзавелись. Работай на здоровье, живи, твори — зеленый свет. И работал, и творил, дочь свою ненаглядную растил-воспитывал… И тут бах — война! И артист становится кавалеристом. Да, кавалеристом, попадает в корпус Доватора. В сорок первом. И в том же сорок первом его контузило под Рузой. Но не в бою, а перед самым началом — бывает же такое! — конь лягнул, в голову. Конягу Бравым звали. Копытом, как снарядом, шибанул. Вот тебе и Бравый! Отправил седока в госпиталь. А в бою том, около деревни Палашкино, мясорубка была! Доватора убило. Тяжело ранило земляка сержанта Исхакова, с которым мобилизовался из Казани. С ним вместе и в госпиталь в родной город вернулся, тоже ведь редкость. Руки-ноги целы, а ходить не мог — такая контузия. Учился, как ребенок, заново. Через год опять на фронт попросился, но куда его? Дальше военкомата не пустили, торчал там в часовых. Скажете, тыл, тишина, так нет, нашелся тип, гад какой-то среди только что мобилизованных, дезертир — не то камнем, не то еще чем-то врезал по голове и убежал. Опять госпиталь, еле выжил. Понимаете, равновесие стал терять. Жена с дочерью хлопочут, травы целебные отваривают — не помогает. Дочь-то, Роза Киямовна, видел я ее, красивая тогда, в конце войны, на выданье была. Приходит жених с родителями. Хозяева усаживают гостей. Киям-абы поднимает рюмку, хочет слово доброе сказать, как вдруг, говорит, комната в глазах трогается с места, и он летит на пол.

Николай Сергеевич закачал головой:

— Сколько ему лет было?

— На два года он вас моложе.

— А фокусником когда стал? — Я положил на место Надсона.

— После войны. В драму вернуться не смог… Тогда же и кисть, и резец в руки взял. Для своего удовольствия. Да и переплелись профессия с увлечением, сам себе реквизит делал, ящики волшебные свои узорами расписывал, цветы мастерил… Так и поднялся, и в обмороки падать перестал. Жена, говорит, здорово, помогла, но сама долго не прожила. — Шаих ввернул лампу в патрон, полез под матерчатую шляпку настольного абажура, и комната наполнилась желтоватым отсветом. — А внук и внучка у нас в школе учатся — Юля и Саша Пичугины.

— Не Семена ли Васильевича, профессора математики, родственники?

— Не родственники, а дети.

— Дети? Ах, да, да, у него же их двое. От второго брака.

— Вы знаете его?

— Знаю, — промолвил Николай Сергеевич. — Знаю… Стало быть… Что, он, старше Кияма Ахметовича, тестя своего?

— Представления не имею. — Шаих поскреб затылок утиным носиком финки. — Я ведь его не видел.

— Хм-м… Семен Васильевич, кроме того, что математик, большой специалист по литературе девятнадцатого века, пушкинскую эпоху у нас, как он, вряд ли кто знает. А его математический анализ стиха — сенсация!

Несмотря на соразмеренный с покашливанием говор Николая Сергеевича, я уловил в его голосе встревоженность. И спросил:

— Интересно, что профессор сказал бы о вашем «Пушкине-декабристе»?