Выбрать главу

— Что ты говоришь, дочка! — ужаснулась Роза Киямовна. — Это же отец твой родной, кормилец, он же ради нас головы от работы не отрывает, он любит нас...

— Никого он не любит, мама, ни меня, ни Сашу, ни даже тебя… Он чужой. Его присутствие любой наш праздник превращает в унылое пережевывание белков и углеводов. Откуда это равнодушие? Мы не статуэтки фарфоровые, мы, представьте себе, живые, нате потрогайте хоть разок, убедитесь...

— С папой так не разговаривают, — пыталась унять дочь Роза Киямовна, но Юля была невменяема.

— Ему же Сашина судьба совершенно безразлична. Он хоть, спросите, у него, поговорил с сыном своим по-нормальному? Он хоть бы взглянул на его Раичку, кто она, ну, ради простого человеческого любопытства? А может, у сына настоящая любовь, может, лучше нее для него и вправду нет никого на свете, может, она та единственная, о которой мечтает любой человек? Нет, нет, папочка, вы никого не любили и не любите. И я вас тоже не люблю. Я вас боюсь, с детства боялась и теперь боюсь. Бою-ю-юсь!..

Юля судорожно вобрала грудью воздух, замотала головой, заозиралась, словно не зная, куда деть себя, и бросилась к деду, припала к его груди, как это привыкла делать с детства и в радостях, и в горестях.

Киям Ахметович, до внучкиного взрыва бестолково метавшийся по коридору, а при разносе зятя пребывавший в состоянии, близком к столбняку, с прикосновением внучки вдруг вновь ощутил упрямую, неизбывную мочь свою, значимость в этом мире и нужность. Он погладил самое дорогое в его жизни существо, забубнил бесконечный вереницей ласковых, спокойных слов и, выждав момент, применил испытанное средство против внучкиных слез — удивился совсем постороннему от слез обстоятельству:

— Стой, Юла, а где наш Шаих, я вить видел его у двери?

Юлька встрепенулась, шмыгнула носом:

— А где он?

— И я спрашиваю, где? Аида, айда, нагоним.

«Как быстро у них все меняется!» — подумал Семен Васильевич, глядя на торопливо уходящих тестя и дочь. За все время театрального монолога дочери он слова не вымолвил, у него язык от удивления отнялся — так это было неожиданно. «Нет, не театрального», — поправил себя Семен Васильевич и, позабыв об осанке, сгорбился.

— Успокойся, папа, — услышал он голос жены, — у тебя может быть сердечный приступ. — Она его называла папой наедине. Ему это нравилось, а теперь почему-то не очень, но он не огрызнулся, а сказал то, что думал сказать давеча, когда она рыдала:

— Не волнуйся. Ничего, ничего... — Он приобнял жену за талию, чего не бывало уже много лет, и проводил до ее главной комнаты, то бишь до кухни. — Вскипяти чайку, пожалуйста, да покрепче. Я пока к себе... Позовешь.

«Что же это такое произошло сегодня? — думал Семен Васильевич, перебирая за письменным столом какие-то бумаги с какими-то формулами. — И сын, и дочь, не сговариваясь, высказали по сути дела одно и то же. Нет, нет, не наигран был обличительный припадок Юлии, это было чистейшей воды откровением, это было что-то такое, что долго копилось в душе и вот наконец прорвалось. Но всякое ли откровение — истина? Какие страшные слова она бросила сегодня: вы, папа, никого не любили и не любите! Откуда тебе знать, дочка, что творится в душе другого человека, когда он и сам того не знает. А может быть, со стороны-то оно виднее? Может, она в точку попала, потому и не нашелся, что ответить, потому и сердце жжет?»

Семён Васильевич достал из стола капсулу валидола, вытряхнул таблетку, положил под язык. Валидол ему помогал.

«Как же никого не любил? А Таню, а Николеньку? А маму? Однако отца родного ведь тоже побаивался. Побаивался... Дрожмя дрожал, когда тот заворачивал рукава, чтобы накрутить проказнику ухи. Но Юлию-то кто хоть пальцем тронул? Откуда у нее это «боюсь»? Отец мой — тот в депо сутками пропадал, из долгих рейсов не вылезал, а я — в институте, в кабинете своем... Неужели разлука порождает страх? Пугают детей, что ли, отсутствием отцов? Вот вернется папа из командировки — покажет тебе! Вот выйдет папа из кабинета — задаст! Пускай так, но помилосердствуйте — отколе ей, малолетке, знать, чем обделена моя душа, а чем богата? Вы, папа, никого не любили... Что ты знаешь, воробышек, обо мне? Тридцать лет назад из-за Тани Родимцевой, которую я многие-многие годы любил с такой силой, как дай вам Бог... я все бросил — научную тему, карьеру, все отринул и помчался за ней в Ленинград, чтобы, взяв в жены, хлебнуть ушат неблагодарности».

Профессор перешел на диван, лег. Таблетка растаяла, а боль в сердце не проходила, даже в глазах помутилось. Зато хаос в голове ниспал, мысли упорядочились. В приоткрытую дверь из динамика со стены далекой кухни струилась тихая довоенная песенка с незамысловатыми словами: