Тело накрыли брезентовой тканью, сапоги остались снаружи — чёрные, старые, с пятном на носке, которое я всегда ругалась, а отец смеялся: «Это мой знак, Верочка, чтобы не потеряться». Я видела, как один рабочий, тот с красной кепкой, взял письмо из кармана отца — на конверте моё имя, буквы чуть смазаны, но всё ещё читаемые.
Он протянул письмо полиции, та смотрела на конверт, на меня, потом обратно на рабочий стол, кивала — всё по инструкции.
— Это его дочь, — кто-то тихо сказал, — Верочка, кажется.
— Дети тут часто бывают? — спросил полицейский.
— Нет, — отвечал рабочий, — он всегда говорил, что семья — самое главное. Но сам всегда работал.
— Вот так оно и бывает, — полицейский вздохнул, записывал что-то в блокнот, щёлкал ручкой.
Порт продолжал гудеть, только вокруг стало немного тише — как будто все слышали, но делали вид, что ничего не случилось. Краны двигались медленно, контейнеры грохотали, где-то кто-то ругался на испорченную погоду. Я стояла в стороне, смотрела на сапоги, на брезентовую ткань, на письмо — и в голове пусто.
Пауза — долгая, вязкая. Рабочие переглядывались, кто-то отходил, кто-то закуривал. Отец лежал на плите, как будто спал, только тени вокруг слишком чужие.
— Кто-нибудь знает, как связаться с семьёй? — спросил полицейский.
— У него дочка Вера, и жена… Людмила, кажется. Они живут в старом доме у Сены, — отвечал рабочий, — я могу показать.
— Спасибо, — полицейский записал адрес, смотрел на меня: — Ты в порядке?
Я кивнула, но не чувствовала ни рук, ни ног. Всё вокруг — мокрое, скользкое, чужое.
— Если надо что-то взять… — сказал рабочий, — мы поможем. Тут его вещи, письмо…
Я взяла конверт — пальцы дрожали, бумага была холодной, как утро в порту. Внутри — слова, которых я боялась.
Рабочие расходились, кто-то молча, кто-то с короткими фразами:
— Сегодня дождь опять начнётся…
— Ты видел, как контейнеры ржавеют? Надо бы покрасить…
— После смены зайдём в кафе, у Мариетты хорошие булки.
— А мне всё равно, я домой, спать…
Порт жил своей жизнью — гудки, крики, треск, запах воды, масла, рыбы, всё смешивалось, становилось просто фоном. Я стояла у причала, смотрела на ржавый кран с облупленной краской, мешки у воды, лужи, в которых отражалось небо.
Капли масла на земле — тёмные, густые, как боль, которую нельзя смыть. Крик чайки — резкий, чужой, не похожий ни на один человеческий звук. Я слушала, как всё вокруг дышало — медленно, тяжело, будто порт сам переживал потерю.
Полиция ушла, рабочие разошлись, только я осталась. Сапоги отца всё ещё были видны из-под брезента, я хотела забрать их, но не могла сдвинуться с места.
Кто-то из рабочих сказал:
— Верочка, если что — приходи. Мы тут… поможем, если надо.
Я не ответила, смотрела на воду — она была солёная, густая, пахла потерей. В голове — не слова, а тишина, обрыв, пустота.
Камера отдалялась, оставался только порт, дождь, сапоги, письмо — и я, стоящая на краю чего-то, что не могла назвать.
Глава 5
Вечер после похорон. Даже стены потеряли привычку отражать звуки — всё осело, как пыль на закопчённых абажурах. Я вошла в квартиру, пальто упало на крючок с глухим стуком, слишком громким для этой комнаты, слишком одиноким для этой семьи. Воздух был вязким, душным, будто кто-то забыл выключить лето, а оно запуталось в шторах и теперь медленно умирало.
Стол в гостиной казался пустым — теперь, когда рядом не было отца, он выглядел больше. На нём — недоеденный салат в стеклянной миске, мутная вода в стакане, бутылка, которую мама поставила утром и не убрала. Свет тусклый, лампа под потолком мигала, будто пыталась моргнуть, чтобы не видеть нас. На скатерти — пятно от вина, которое никто не отстирал, и часы, которые никто не завёл — они застыли на полдень, как будто весь дом забыл, что время идёт.
Людмила сидела спиной ко мне, взгляд в точку на стене, как будто там был ответ. Пальцы её сомкнуты на коленях, ногти короткие, привычные, но в этом жесте — упрямство, злость, усталость. В уголке рта залегла тень, которую я не видела раньше — новая складка боли, которую она не признаёт. На подоконнике кружка отца — с трещиной, как шрам, который не заживает. Я гладила её взглядом, не решаясь тронуть, будто она охраняла покой, который уже не вернуть.
Пьер сидел за столом, листал комикс, но глаза не двигались по страницам — он просто держал книгу, как щит, прятался за ней от нас, от себя, от всего мира. Куртка его старая, пропахла чужими страхами, и даже пальцы — длинные, нервные — будто не знали, что делать без привычных указаний отца.