Хотели в день торжества устроить «козлодрание», дать поразмяться джигитам, однако тут некий баламут завопил, от злости хватая пыль с дороги и подбрасывая над головою, что аул заработает позорную славу, устроив кокпар в честь безродных… Ну и хватит об этом, мало ли дураков на свете. Итак, принялся наш мулла день и ночь листать священные книги — искал там достойное имя для малыша. И наконец решил: «По имени бесстрашного святого, верно служившего пророку Мухаммеду, назовем мы дитя Ягимусом!» Собрал старых людей и попросил их благословения на это.
Однажды в ауле были поминки — как раз исполнилась годовщина смерти Нурбалы, отца нахала Кумисбека. Незадолго перед этим Кумисбека прогнали с должности заведующего фермой, и он пристроился начальником почты… Мулла в его доме читал ночью Коран, а недоросток-прислужник был рядом. И вдруг — то ли отравился, то ли внезапная хворь напала — стал он кататься по полу, кричать тонким голосом. Посинел, побелел, начал страшно икать — и к утру бедняга скончался в страшных мучениях. Все мы, собравшиеся на поминки, были опечалены. Хоть и чужак и ростом мал, но все равно он был человек, такой же, как и все. И мы уже привыкли к нему — хоть частенько и подтрунивали над ним, но любили его за незлобивость и добродушие… Жена, бедная, пережила его ненамного — вскоре умерла с тоски.
Таким образом и оказался среди нас крошка Ягимус, круглый сирота. Поначалу думали, что малец не выживет. Уж больно орал, надрывая горло день-деньской. Старый мулла брал его на руки, баюкал на коленях, завернув в подол чапана, и тихо напевал скорбным голосом… И все-таки выходил, отпоил его кобыльим молоком! Не угасло для него солнце, живучим оказался малец! А подрос — настоящим бесенком стал. Гонял собак и, размахивая прутом, кидался в бой на всякую живность, вмиг запрыгивал на диких двухлеток… И вот в люди вышел, любо-дорого посмотреть — почтальон, уважаемый всеми, достойный своего покойного благодетеля, светлой памяти муллы. Только так и не вырос, остался совсем махоньким.
Тот перед кончиною призвал меня к себе. Прибежал я, путаясь в полах своего чапана, а старик лежал на смертном одре, спокойно ожидая конца, и только глаза его ярко светились… «Досеке, — сказал он мне, — ты добрый человек и щедрый. Есть у меня к тебе слово… Не оставь Ягимуса, возьми под свое крыло. Не давай в обиду тем, кто посильнее его. Пусть малый живет, не зная сиротских слез».
И голос этого незабвенного человека до сих пор звучит у меня в памяти.
Таков был рассказ отца, взволновавший меня. Уж по-другому я стал смотреть на Ягимуса с тех пор.
Он жил на северном краю аула в доме, оставшемся после муллы. Но половину этого большого дома отнял у него Кумисбек, еще когда был завфермой, и устроил там ссыпку для проса. Ягимус с тех пор занимал две комнаты. В передней держал он дрова, продукты, старую рухлядь, а в спаленке у него стояли детская кровать, железная печурка, на которой, когда ни заходи к нему, побрякивал кипящий чайник. Сам хозяин обычно возлежал, словно царек какой-нибудь, на кровати и что-то напевал себе под нос, бренча на самодельной домбре из джиды. Играть на домбре Ягимус не умел, но всегда с преважным видом держал ее на груди и одним пальчиком щипал струну.
Жизнь он вел довольно скрытную, едва видимую со стороны, словно огонек керосиновой лампы. Бесконечное удивление и беспокойство вызывала во мне его необычная судьба. Люди живут на земле самолюбием и гордостью, доказывая что-то свое, а эта тихая душа словно боится, что ее снесет порывом ветра, и прячется в убежище, сторонится всех и ничего другого вроде бы и не желает. Никогда никто не слышал от него жалобы, столь обычной для смертных: мол, несправедлива ко мне судьба. Вроде бы ничего и не нужно было ему от жизни. Лежит себе дома и бренчит на крошечной домбре.
Как-то раз я, вернувшись из школы, валялся на кошме, ворочаясь с боку на бок, и вдруг услышал, что кто-то скребется в дверь. Подумал: соседский кот, попрошайка и обжора, такой же, как и его хозяин, который вечно вынюхивает, где варится свежина. Встать бы и прогнать кота — но было лень… Дверь открылась, и на пороге показался сначала крошечный брезентовый ботинок, загнутый носком кверху, потом мелькнула черная сумка. Ягимус! Вкатился в дом, весь черный от пыли, только глаза и зубы сверкают. Сдернул с головы соломенную шляпу — пар задымился над мокрой макушкой. Слыханное ли дело, чтобы летом пар шел над головою человека! Стряхнув с ног обувь, Ягимус пристроился рядом со мною.
— Слышь, братишка, а я тебе журнал принес, и газету твою, и вот еще письмо тебе!
— Какие новости, брат?
— В клуб артисты приехали! Говорят, интересно будет! Я и билеты взял, тебе и мне!
Мне вспомнилось, как на прошлом концерте я чуть не уснул от скуки, и сказал:
— Не хочу.
Ягимус так и подскочил словно ужаленный.
— Что ты! Не из области горлопаны какие-нибудь приехали, а из самой Москвы!
— В кино пошел бы, а чего на этих артистов смотреть? Не лучше тебя самого. Прыгают, шлепают себя по ляжкам, орут как бешеные, глазами хлопают… Ну их!
И тут маленькое желтое личико Ягимуса сморщилось, словно сухой осенний листик. Онемев с горя, он крепко схватил меня за руки и только смотрел умоляющими, испуганными, растерянными глазами. И мне стало жалко его… Он боится ходить вечером один, боится пьяных парней, которые могут обидеть…
Поехали на старом скрипучем велосипеде. Ягимус, словно лягушонок, скорчился на багажнике, обхватив меня сзади. До центральной усадьбы путь порядочный, пешком долго идти, трястись же на ишаке, словно дервишам, было вроде бы стыдно, поэтому я и рискнул поехать на этом расхлябанном драндулете.
Возле клуба кипит людской муравейник. Краем улицы мимо толпы чешут иноходью суровые стариканы, заложив посохи за спину. Они всякие увеселения и даже кино считают игрищами шайтана. Поодаль робко бродят старухи, белея головными повязками. До моего слуха со всех сторон доносится одно: «Лилипуты, лилипуты…» Начинаю беспокоиться — не дразнят ли моего Ягимуса? Слезаю с велосипеда, ставлю его в сарай, что позади клуба. Подхожу к входу и вижу: стоит Ягимус, а перед ним, загораживая дорогу, — мужик с сигаретою, зажатой между двумя пальцами.
— Жагимсыз! Ты тоже пришел посмотреть на лилипутов, а? — глумясь, орет он. — Может, родню свою встретишь? Эй, говорят, есть среди них лилипуточка, аккуратная, как перепелка. Давай сосватаем ее тебе, парень!
Хотел я нос расквасить этому скоту — и аллах с ним, с концертом, — но тут вмешался проходивший мимо старик.
— Ах ты, пустомеля! — набросился он на мужика. — Как есть пустомеля! Людей бы постыдился!..
Вошли в клуб. У Ягимуса были билеты в первом ряду, под самой сценой. В зале погас свет, концерт начался. Задергался и с шелестом раскрылся занавес… Из глубины выскочил на край сцены картинно одетый, с черным галстуком-бабочкой под горлом, прилизанный лилипут с палец ростом. Двигался он и говорил совсем как наш Ягимус, но только держался по-другому — надменно, неестественно, то и дело высоко задирая голову. Голосок его так и звенел…
Меня бросило в жар. Подумать только! Мы-то считали, что детский голос Ягимуса только того и достоин, чтобы потешались над ним, а тут, оказывается, можно этим голосом такие выдавать трели, что только держись! А мы, мы сами-то могли только орать на всю широкую степь, набрав побольше воздуха в грудь… Я подумал, что, если нашего маленького Ягимуса одеть, как этого артиста, да подчистить его и вывести на сцену, мог бы не хуже выступать, приводя людей в восторг.
И покосился я на своего приятеля, который сидел рядышком, справа от меня, вытянув тощую шею наподобие молоденького петушка. Выглядел он, сказать правду, не ахти как распрекрасно: в нелепом костюме, сшитом на мальчика, в соломенной шляпе с растрепанными полями, в брезентовых ботинках, высунувшихся из-под мятых коротких штанин… Смотрел я на него и чувствовал, что вся душа во мне переворачивается. Представился моему воображению несчастный утенок со встрепанными перьями, который отстал осенью от своей стаи и теперь плавает, одинокий, в какой-то случайно подвернувшейся луже…