Как-то она рассказала мне про свою жизнь. Ее муж был в свое время знаменитым наездником, и погиб он на кокпаре. Три раза менял лошадей и вламывался в самую гущу всадников, потом упал и умер от разрыва сердца. Жена год проходила в трауре, после чего к ней заявились братья, чтобы увезти ее обратно: хватит, мол, нашей младшей сестре сидеть и сторожить опустевший порог. Или, заявили они, по обычаю найдите замену мужу — аменгер — среди родственников, или отпустите ее назад в отчий дом. Родня ее мужа относилась к ней с большим уважением, поэтому старейшины рода никак не могли принять решение и предложили ей самой сделать выбор. Тут она заявила: «Я овдовела в двадцать пять лет… Этот благословенный порог переступила в шестнадцать. Я не думаю, что теперь смогу согреть чужую постель, снова переступить чужой порог. Не вернусь я и к своим родителям, потому что у меня есть своя крыша над головою, здесь я навек и останусь…» Так моя приемная мать осталась всеми уважаемой байбише в нашем краю — и действительно, не давала, как говорится, и пылинке сесть на шанрак своей чести, подолом не мотала и из жизни ушла незапятнанной.
Мне она говорила, что у человека, как и у земного года, есть четыре поры. Когда шаги твои по жизни легки, и во всем тебе сопутствует удача, и все задуманное у тебя получается — это пора летняя. Но впереди тебя ожидает серая осень, И предстоит также пережить лютую зиму, которая сомкнет свои ледяные пальцы на твоей глотке. Всего этого не миновать, поэтому не надо особенно ликовать при удаче, но и не нужно сгибаться перед бедой. Нужно быть спокойным перед жизнью — вот чему учила меня эта женщина. И еще: горе и радость, говорила она, даются человеку лишь для того, чтобы он понял причину радости и тайну горя и извлек из этого полезный урок…
Почему-то мне вспомнились слова приемной матери, и я думал над ними перед самым твоим приходом. И скажу тебе, дружище, что стало мне ясно: наступила в жизни моей пора серой осени И с этим, как ты сам понимаешь, поспорить нельзя.
— Ну, наговорил тут всякой всячины, чтобы оправдать свои фантазии, — упрекнул Оразали друга. — Блажишь, приятель, позволяешь себе все, что в голову придет. А семья ждет тебя… Ты хоть поинтересовался, как они там?..
— Мой дорогой, я ведь не зря начал этот разговор, — тихо, словно с другого берега реки, прозвучал голос Кыдыра. — Я хочу, чтобы ты понял, что произошло со мною в эти дни. А ты…
Пауза. Только теперь Оразали заметил, что под глазами у друга темнеют небольшие, размером с ноготь большого пальца, зловещие синяки. Это от бессонницы. Врач нагнулся к столу, сдул с него пыль и хлебные крошки. Слышно было переливчатое журчание Тентека, упругие струи которого перехлестывали через валуны. Пробежал ветер — цветок вьюнка за окном, заглядывавший в комнату, вдруг суетливо закивал, заметался… С пола тянуло сыростью.
— Ну, хоть сегодня останься. Может быть, чего-нибудь и поймешь, — проговорил наконец Кыдыр.
— Перестань, дорогой. Хватит с нас всей этой паники. Как ты можешь полеживать здесь, когда дома у тебя все в тревоге? — начал было Оразали…
Но и сам не заметил, как голос его стих, сошел на нет, как будто все трезвые слова его кто-то старательно загонял назад точными ударами молотка.
— Завтра мне на работу, успеть бы помыться, привести себя в порядок. И машину помыть надо, — попытался врач еще раз внести здравый смысл в разговор.
Но встретился взглядом с глазами друга — и осекся. Опять ледяная струйка пронзила все тело Оразали, заставив его вздрогнуть. Показалось ему, что в глубине этих черных глаз зарождаются слезы. Доктор Оразали всегда считал себя всего лишь хирургом, который не способен, как писатель, разгадывать тайну человека по его глазам. Он просто полагал, что достаточно хорошо знает своего друга и без этих сложностей. Но сейчас, глядя на Кыдыра, он вдруг почувствовал, как разлетается в прах вся его прежняя уверенность. В смятении он схватил холодные руки друга и крепко стиснул их.
— Ну, хорошо… хорошо, я только съезжу в город и тут же вернусь, — быстро проговорил Оразали. — Надо сообщить твоим… я обещал. И еды у тебя, вижу, нет… Я быстро… Только туда и назад.
Оразали и на самом деле недолго пробыл в городе. Сразу же позвонил жене писателя, дома оставил записку, по пути купил на ужин вареного мяса, овечьего сыра, беляшей. Вернулся он на «Лунную сонату» к вечеру, когда садилось солнце и обрывистые берега Тентека стали золотисто-смуглыми. Густая трава замерла, словно уснула.
Кыдыр, оказывается, выбрался в сад и рыхлил лопатою землю. Увидев друга, улыбнулся. Принял из его рук сумку.
— Сыр? Люблю попить чаю с сыром, — говорил он. — Пока не стемнело совсем, посмотри-ка, что там с пробками. Руки-то у тебя получше моих будут. — И все это было им сказано вполне обыкновенно… — Не успел дочитать «Свет в августе» Фолкнера, — продолжал Кыдыр…
— Чай будем пить во дворе? — спросил у хозяина Оразали. — А то у тебя в комнатах сыро, как бы ревматизм не схватить…
— Нет, давай все же в комнате, — подумав, решил писатель и повел гостя в дом.
Оразали не стал спорить. Молча полез к счетчику и, выкрутив пробку, увидел, что сгорел предохранительный проводок. Повозившись, наладил пробку — и свет загорелся.
Гремя ведрами, Оразали пошел за водой. Возле обрыва он нагнулся, пролезая под натянутой проволокой. Сойдя к воде, остановился, глядя на вечерние воды Тентека. Подставил ведро навстречу течению, зачерпнул воды — и чуть не выпустил посудину, которую рвануло тугой струей.
Когда он вернулся на дачу, Кыдыр уже собрал на стол немудреный ужин, поставил на сложенную газету горячий чайник. И как будто стало чуть теплее в сырой комнате. Мирно забрякали ложечки и пиалы, началось молчаливое чаепитие. Стемнело. В окне разлилось молочное сияние ранней луны. Как раз в эту минуту врач случайно посмотрел в лицо другу, увидел его неподвижные глаза… Пройдет много времени, и не раз, веселясь в приятной компании, пребывая при исполнении того, что называется служебным долгом, или находясь вдали от родины, где-нибудь на чужедальних берегах, или, испытав уже все это и смирившись со своей старостью, живя в окружении новой бодрой поросли — где бы он ни был, не забудет Оразали этих глаз друга.
— Ты слышал?! — шепотом спросил Кыдыр. — Телега проехала мимо…
Оразали молчал; он только едва заметно покачал головою: «Нет». Долгая пауза.
— Моя приемная мать, моя повивальная мамка, как говорим мы, казахи, рассказывала мне о телеге смерти, — заговорил Кыдыр. — Эта телега со скрипом трогается с места в день появления человека на свет. Всюду она следует за ним. Но в детстве и юности, когда бег его стремителен, человек летит вперед, словно жеребенок, и, перемахнув через многие перевалы, оставляет далеко позади себя скрипучую телегу и даже успевает забыть о ее существовании. В эту пору он не думает о смерти. Становится затем мужчиной, джигитом. Входит в возраст. И порою захочется ему устало присесть куда-нибудь и отдохнуть, но он уже охвачен беспокойством — как бы не нагнала его скрипучая телега… А вот он и прожил большую часть жизни и состарился. В груди хрипит, трудно сделать лишний шаг. Само существование его превращается в печаль. А скрип телеги смерти уже совсем близко — оглушает его. И вот она появляется из-за поворота. Все ближе. Ничто уже не поможет. Она надвигается — и кончено. Колеса переезжают через труп.
Ледяное молчание в комнате. В окно льется лунный свет.
— Я не мистик, не суеверный человек, ты ведь знаешь. Но вчера… Вчера рассказ моей повивальной мамки вспомнился мне при следующих обстоятельствах. Я работал. Были сумерки. Уже стемнело. Сторож наших дач запряг осла в тележку и отправился в темноте на совхозный склад воровать удобрения. Повозка прогрохотала совсем близко от дома… И вот сегодня… сейчас мне показалось, что она снова проехала мимо.
— А может быть, так и есть? Сторож снова отправился за удобрениями… Этот сукин сын, наверное, хочет все удобрения к себе перетащить, — проговорил доктор Оразали с нарочитым воодушевлением. — Да, наверное, так и было, и ты услышал…
Писатель сидел не шелохнувшись, с мрачным и непроницаемым видом. Оразали почувствовал, что сфальшивил, переиграл… Опять наступило неловкое молчание. И на улице стояла сонная тишина. Ни звука, ни шелеста. Только вдали вовсю звенели цикады.