Выбрать главу

Он опять опустился на корточки и еще раз завыл, но гораздо протяжнее, и в этот раз в этом вое я разобрал слова:

Холодно, странничек, холодно;

Голодно, родименький, голодно!

И мне стало жутко и больно, а он стал рассказывать, как им бывало холодно и как голодно, и как они, вымолив полено дров и "поплеванник", потом разогревались, прыгая вокруг пустой комнаты и напевая:

А лягушки по дорожке

Скачут, вытянувши ножки,

Ква-ква-ква-ква,

Ква-ква-ква-ква.

На него, кажется, действовала ночь, звезды и свобода открытого пространства. Он был в духе и в каком-то порыве на откровенность. Я этим воспользовался.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

- Неужто вам, - говорю, - когда вы так бедствовали, никто не помогал?

- А кто мне станет помогать? со мною все бедняки жили; все втроем редко жрали.

- Не все же технологи, или, по-вашему, "техноложцы", так бедны.

- Да, у кого есть отцы, - не бедны, разумеется, - им помогали.

- А ваш отец?

- У меня отца не было, - только родитель.

- Какая же тут разница?

- Отец жалеет, а родитель - родит и бросит.

- Кто же был ваш _родитель?_

- Мизантроп.

- Чем он занимался?

- Дворянин - развлекал свою ипохондрию.

- Ну, а мать, разве и она о вас не заботилась?

- Чем ей заботиться? - она из крепостных девок была.

- Так вы, значит, из податного звания?

- Нет; из благородного, - мизантроп ее за чиновника выдал.

- Вы все путаете.

- Ничего не путаю: родитель был один, а отцом другой числился; муж материн в казначействе служил.

- Да вы чью фамилию-то носите?

- Материного мужа.

- Ваша матушка, верно, была очень красива.

- Ну вот... Разумеется, не такая, как я. А у него все равно были всякие: и красивые и некрасивые, и всех замуж выдавал.

- И приданое давал?

- Матери пятьсот рублей дал, за чиновника, а которых за своих - тем не давал.

- Значит, он вашу матушку больше других любил.

- Время такое пришло: эманцыпация. Крепостные не захотели без награждения. А он рассудил, что если с награждением, так уж все равно за благородного. Чиновник и взялся.

- Выходит, вы все-таки счастливее других.

- Не вижу, те наделы получили, а я нет.

- А чиновник вас не обижал, воспитывал?

- Мы у него не жили, он с матерью очень дрался; она назад убежала.

- К мизантропу?

- Да; меня швырнула ему, а сама утопиться хотела. Он нового суда побоялся и взял нас.

- Тут вам хорошо было?

- Ничего не было хорошего: меня к акушерке на воспитание в город отдали.

- Это добрая была женщина?

- Шельма; сама все с землемером кофей пила, а мне жрать не давала. И землемер очень бил.

- Зачем?

- Так; напьется и бьет по головешке. Я оттого и расти перестал - до двенадцати лет совсем не рос. В училище отдали: там начал жрать и стал подниматься. А пуще в пасалтыре морили.

- Что это такое за "пасалтырь"?

- Чулан, - землемер так называл. "Бросить, скажет, его в пасалтырь", меня и бросят, да и позабудут без корму. А там еще тесно, все стена перед носом. Я от этого пасалтыря и зрение испортил, что все в стенку смотрел. В училище привели - за два шага доски не видел.

- Вы в каком были училище?

- В гимназии.

- Окончили курс?

- Нет; у меня от битья память глупая.

- А потом?

- В технологию.

- Что же тут, больше учились или больше читали?

- Больше всего опять жрать было нечего, а иногда и читали.

- А что читали?

- Много - не помню.

- Стихи или прозу?

- И стихи и прозу.

- И ничего не помните?

- Одни стихи помню, потому что много списывал их.

- Какие?

- Начало божественное, а потом политическое:

И вы подобно так падете,

Как с древ увядший лист падет,

И вы подобно так умрете,

Как ваш последний раб умрет.

- Это, - говорю, - "Властителям и судиям".

- Вот, вот, оно самое.

- Зачем же вы его списывали?

- Всем нравилось.

- Да ведь это державинское стихотворение: оно есть печатное.

- Ну, рассказывайте-ка.

- Не верите?

- Разумеется.

- Ну так знайте же, что это переложение псалма, и оно было в хрестоматии, по которой мы, бывало, грамматический разбор делали.

- Ну, а мы не делали.

- Бедняжки.

- Ничего не бедняжки.

- А когда вы окончили свою технологию?,

- Я ее не кончал.

- Почему?

- Политическая история помешала.

- А какая же это была история?

- Наши студенты на двор просились.

- Для какой надобности?

- Как для какой надобности? Без двора разве можно? двор заперли, и некуда деться: мы проситься. Бударь говорит: нельзя на двор - от начальства не велено, а мы его отпихнули, и пошел бунт.

- Верно, прежде была какая-нибудь распря.

- Я тогда не ходил, у меня за ухом юрунда какая-то вспухла, и ее в тот день только распороли.

- Как же вы этим не оправдались?

- А как это оправдаться, стали нас показывать, - бударь на меня говорит: "Вот и этот черномордый тоже на двор просился". Меня отставили, а ему велели изложить. Он говорит: "Я не пущал, а он, как Спиноза, промеж ног проюркнул". Меня за это арестовали.

- За Спинозу?

- Да.

- Долго же вы были под арестом?

- Нет; я скоро в деревню уехал, - меня графиня выпросила.

Он, к крайнему моему удивлению, назвал одно из самых великосветских имен. Я впервые ему не поверил.

- Почему она вас знала?

- Ничего не знала, а у нас был директор Ермаков, которого все знали, и он был со всеми знаком, и с этой с графинею. Она прежде жила как все, экозес танцевала, а потом с одним англичанином познакомилась, и ей захотелось людей исправлять. Ермаков за нас заступался, рассказывал всем, что нас "исправить можно". А она услыхала и говорит: "Ах, дайте мне одного самого несчастного". Меня и послали. Я и идти не хотел, а директор говорит: "Идите - она добрая".

- И что же: вправду так вышло?

- Ничего не правда. Пустили к ней скоро - у нее внизу особый зал был. Там люди какие-то, - все молились. Потом меня спросила: "Читал ли евангелие?" Я говорю: "Нет". - "Прочитайте, говорит, и придите". Я прочитал.

- Все прочитали?

- Все.

- Что же - понравилось вам?

- Разумеется, мистики много, а то бы ничего: есть много хорошего. Почеркать бы надо по местам...

- Вы так и графине отозвались?

- Не помню, - да ведь еще раньше генерал Дубельт говорил... Я читал об этом, а с графиней... не помню... Все равно она была дура. Она мне долбила все про спасение, только мне спать захотелось, а ничего не понял.

- Что же такое было непонятное?

- "Надо прийти ко Христу". Очень рад, - только как это сделать? Или будто я спасен... Почему я это знаю! Или про кровь там и все этакое: ничего по-настоящему нельзя понять. Я сказал, что я этого не понимаю и мне это не нужно. Она стала сердиться: "Оставим, говорит, до деревни, - вы там поймете". Дорогою хотела меня с собой посадить и читать, а потом во второй класс послала; две девки, я да буфетчик. Мы и поссорились.

- Какое же вам до них дело было?

- Подлости говорят и бесстыдство: я это ненавижу; а потом с мужиком скандал вышел - все и пропало,

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Вот в чем заключался этот эпизод - нелепый, курьезный и отрывочный, как все эпизоды своеобразной эпопеи Шерамура.

- Мы поехали, - начал он. - Графиня сама села в первый класс, и детей и старую гувернантку англичанку тоже там посадили, а две девки и я да буфетчик во втором сели. Буфетчик мне подал билет и говорит:

"Графиня вам тут велела".

Я говорю:

"Мне все равно". А как они стали разные глупости говорить, я и ушел в третий класс к мужикам.

- Какие же такие нестерпимые глупости они говорили?

- Всякие глупости, все важных из себя передо мною представляли: одна говорит, что ее американский князь соблазнить и увезть хотел, да она отказалась, потому что на пароходе ездить не может, будто бы у нее от колтыханья морская свинка делается. Противно слушать, а на первой станции при нас большая история вышла: мужика возле нашего вагона бить стали. Я говорю: "За что?" А кондуктор говорит: "Верно, заслуживает". Я самого мужика спросил: за что? а он говорит: "Ничего!" Я подскочил к графине, говорю: "Видите, бесправие!" А она закричала: "Ах, ах!" и окно закрыла. Буфетчик говорит: "Разве можно беспокоить". Я говорю: "Если она христианка, она могла за бедного заступиться". А он: "С какой стати этак можете? - вы энгелист". А я говорю: "А ты дурак". И повздорили. Они и начали про студентов намеки. "Теперь, говорит, все взялись за этот энгелизм. Коим и не стоило звания своего пачкать, и те нынче счеты считают. У нас тоже теперь новый правитель - только вступил, сейчас счеты стал перемарывать. "Зачем, говорит, пельсики пять с полтиной ставить, когда они по два рубля у Юлисеева? - Это воровство". Ах ты дрянь юная! Мы при твоем отце не такие счеты писали, и ничего, потому что то был настоящий барии: сам пользовался и другим не мешал; а ты вон что!