Некоторое время они молча ехали рядом. Никто не проронил ни слова, пока Рашедж не остался позади. Над лиловым краем пустоши засветились огоньки Брайерфилда. Роберт, который был моложе спутника, и воспоминания занимали его меньше, заговорил первым:
– Я верю, и с каждым днем все сильнее, что в этом мире нет ничего стоящего: ни принципов, ни убеждений, – если только они не родились в очистительном пламени или в укрепляющей борьбе с опасностью. Мы ошибаемся, падаем, нас унижают, зато после этого становимся осторожнее. Мы жадно упиваемся ядом из позолоченной чаши порока или вкушаем его из нищенской сумы алчности. Ослабеваем, опускаемся, все доброе в нас восстает против нас самих, наша душа горько протестует против тела; идет настоящая внутренняя война, и если душа достаточно сильна, она побеждает и становится владычицей.
– Что ты теперь собираешься делать, Роберт? Каковы твои планы?
– Я не буду говорить о своих личных планах, тем более что это нетрудно: сейчас у меня их нет. В моем положении человеку не пристало думать о личной жизни: я весь в долгах. Что касается моей деловой жизни, то здесь мои планы слегка изменились. В Бирмингеме я ознакомился с действительным положением вещей, разобрался в причине нынешних беспорядков в стране. Тем же я занимался и в Лондоне. Там меня никто не знает, и я мог бродить где хочу и общаться с кем пожелаю. Я бывал там, где люди нуждаются в еде, одежде и топливе, встречал несчастных, живущих без работы и без надежды на лучшее. Я видел, как те, кто от природы добр и возвышен, вынуждены существовать среди ужасных лишений, терзаемые отчаянием. Я наблюдал других, более приземленных, – лишенные воспитания, они не испытывают ничего, кроме животных инстинктов. Будучи не в силах удовлетворить эти низменные желания, они похожи на измученных голодом и жаждой зверей. Я видел то, что послужило уроком моему разуму, и наполнило мою душу новыми чувствами. Я не собираюсь проповедовать снисходительность и сентиментальность, как не проповедовал и раньше, и по-прежнему не выношу тщеславие и строптивость. Если придется, я вновь сражусь с толпой мятежников и буду неутомимо преследовать их беглых вожаков, пока они не понесут заслуженного наказания. Однако теперь я буду делать это ради блага тех, кого они обманывают. Я понял, Йорк, что нельзя смотреть на жизнь однобоко и предвзято. Есть кое-что поважнее корыстных интересов, осуществления своих планов, даже бесчестящих долгов. Для того чтобы уважать самого себя, человек должен знать, что поступает справедливо со своими ближними. До тех пор, пока не стану внимательнее к невежеству и людским страданиям, я буду презирать себя за несправедливость. Что такое? – спросил он, обращаясь к коню, который услышал журчание воды и свернул туда, где лунный луч играл в хрустальном омуте ручья. – Поезжайте, Йорк! – крикнул Мур. – Я должен напоить коня.
Йорк медленно двинулся вперед, пытаясь различить среди многочисленных светящихся вдали точек огни Брайрменса. Стилброская пустошь осталась позади, по обеим сторонам дороги теперь тянулись зеленые насаждения. Внизу лежала густонаселенная долина. Путники почти добрались до дома.
Они уже миновали безлюдную, поросшую вереском местность, и мистер Йорк заметил за стеной чью-то шляпу и услышал голос. Однако прозвучавшие в тишине слова были весьма необычны:
– Когда нечестивец погибнет, раздастся вопль. – Как проносится и исчезает вихрь, так и грешник исчезнет с лица земли. Пусть ужас поглотит его словно пучина вод, да разверзнутся перед ним бездны ада! Пусть умрет он в неведении!
Яркая вспышка и громкий треск разорвали тишину ночи. Еще не успев оглянуться, Йорк уже знал, что четверо осужденных в Бирмингеме отомщены.
Глава 31. Дядя и племянница
Итак, все решено. Знал это сэр Филипп Наннели, знала Шерли, узнал, разумеется, и мистер Симпсон. Жребий был брошен в тот вечер, когда обитатели поместья имели честь отужинать с семейством Наннели.
Баронету пришлось действовать решительнее обычного – так уж сложились обстоятельства. Началось все с того, что мисс Килдар за ужином была необычайно задумчива и печальна, и столь непривычный для нее образ затронул чувствительную, поэтическую струнку в душе сэра Филиппа. В голове сам собой начал складываться сонет, а пока строки сплетались, одна из сестер сэра Филиппа убедила даму, похитившую его сердце, сесть за фортепиано и исполнить балладу. Не просто балладу – одну из его собственных, причем самую душевную, трогательную, ту, что не пришлось вымучивать, пожалуй, лучшую из всего многострадального творчества.