Женщина завернула за угол. Он последовал за ней, неприметный среди бетона, кирпича и чугуна, определивших облик нового Чикаго после пожара 1871 года. Маскировку ему обеспечила сама природа: он не был красивым, но и безобразным его тоже было нельзя назвать. Среднего роста, светловолосый, с мальчишеским лицом, мягким и пухлым, как у всей его родни, средней руки лавочников из Мэдисона, штат Висконсин. Он выглядел на десять лет моложе своих тридцати девяти лет и не выделялся ни в какой толпе. Крупным не был, но отличался удивительной силой больших фермерских ладоней, которыми, как клещами, давил скорлупу грецких орехов. Достаточно сообразительный, чтобы всегда опережать полицию на шаг, а то и на два, Данте умело избегал тюрьмы и являл миру ничем не примечательную добродушную физиономию. Правда, отличительная особенность у него все же имелась, но разглядеть, что его замечательный голубой, как яйцо малиновки, глаз на самом деле стеклянный, можно было, лишь подойдя вплотную и присмотревшись к лицу.
Данте был из той породы людей, которых только-только начал порождать новый механизированный мир. Он двигался по жизни, не отбрасывая тени, тогда как внутри его жили тьма и разрывающая сердце боль. Он уже давным-давно отказался сопротивляться голосам, которых слышал в своей голове, и с холопской покорностью верил, что его задача — просто повиноваться.
Город представлялся ему джунглями, себя же он видел в них хищником, и это придавало особое достоинство тому, что Данте считал делом своей жизни. В армии США его замашки и склонности пришлись кстати: там оценили его способность поддерживать дисциплину и, закрывая глаза на некоторые издержки, сделали взводным. Он прослужил пятнадцать лет, прежде чем начальникам открылась истинная природа и степень энтузиазма сержанта Скруджса.
Солдаты его подразделения и все знавшие его по совместному участию в боевых действиях подтверждали, что после того, как стрела, выпущенная воином дакота, выбила ему глаз, Данте утратил все человеческие ограничения. Правда, в армии находили оправдание и этому: если у бедолаги всего один глаз, трудно ожидать, что он будет в состоянии отличать женщин и детей от вражеских воинов. Однако заминать кровавые эксцессы до бесконечности не представлялось возможным, и армия, не поднимая шума, тихо спровадила Данте в отставку с полным пенсионом. Данте истолковал свою неудачу по-своему; эта рана открыла для него целый новый мир. Ему представлялось, что потерянный в бою глаз просто развернулся, чтобы заглянуть внутрь и позволить ему услышать голоса. И с тех пор как он был столь плачевно ранен, голоса даровали ему дозволение осуществлять своего рода воздаяние, о котором он мог только мечтать: девять убийств за три года, которые никто никогда с ним не свяжет.
Получая пенсию, Данте не нуждался в деньгах и потому мог всецело отдаваться тому, что, по слухам, состоятельные джентльмены называли «охотничьим азартом». Перед тем как поступить на службу в армию, он нанимался проводником к охотникам на бизонов, к этим богачам с Востока, расстреливавшим с расстояния в сто ярдов стоящих на месте бизонов. К таким охотникам он не питал ничего, кроме презрения. По его разумению, они все извратили: настоящий азарт можно испытать, лишь схватившись с добычей лицом к лицу, действуя осторожно, основательно, расчетливо. Он любил показывать своим дамочкам «зеленую реку», а потом уж заниматься ими неторопливо и легко, по пути пожирая их страх.
А эта была индианкой. Как раз подливка к его мясу.
Скво не знала, куда идет, это было ясно, и она не знала Чикаго, смотрела на названия улиц, бродила без направления. Что она искала, почему оказалась здесь одна — ему было плевать. Такие мысли обращали добычу в людей и уничтожали всю магию.
Ее семья наверняка находится в резервации, откуда эта дикарка сбежала, а потому Данте решил, что торопиться некуда. Вот и хорошо, он вообще любил действовать неспешно. Как-то раз он следил за одной женщиной полпути до Спрингфилда, держась позади до наступления подходящего момента; ожидание придавало охоте особый вкус, ведь от начала до завершения могли пройти дни и даже недели, но стоило ему наметить цель, он уже не отступался и непременно доводил дело до конца.
Она поднялась по лестнице, ведущей к пансиону, который, как он знал, находился на Дивижн-стрит, — «Только для дам, размещение на неделю». Хорошо, она решила остановиться ненадолго. Данте наблюдал такую модель поведения много раз: женщина приезжает в город, находит тяжелую и низкооплачиваемую работу, например официантки или швеи. Время идет, и работа перемалывает ее, превращая в безымянную, безликую фигуру, на которую никто не обращает внимания. Каждый вечер она бредет в свою комнату одна, быстро теряя остатки привлекательности. Питается за общим столом с такими же бесцветными особами, как она; может быть, заведет себе подругу, с которой будет обсуждать свои мечты, сводящиеся к тому, что найдется малый, который будет обращаться с ней не слишком плохо и обеспечит хоть какое-то существование. Будет выходить на заднее крыльцо покурить, мыть посуду в общей мойке на нижнем этаже, спать, никогда не раздеваясь полностью. И видеть во сне такие же бесцветные, как ее жизнь, сны.
Женщины… Дрейфуют по жизни, ожидая, что что-нибудь произойдет. Теперь он здесь, и ожидание закончилось. Ее жизнь обретет смысл. Она увидит «зеленую реку».
Вот она в окне. На втором этаже, в глубине комнаты. Голоса сказали ему, что сейчас можно спокойно уйти. Теперь он знает, где найти ее.
Но, сосредоточив все свое внимание на индианке, Данте Скруджс так и не догадался, что кто-то следит и наблюдает за ним. Смуглый, спокойный мужчина с отчетливой круглой татуировкой — кружок, пронзенный молнией, — на сгибе левой руки. Он подождал, пока Данте пройдет мимо него, и не спеша направился следом за ним, сливаясь с толпой.
Юта, Аризона
Никто в лагере рабочих не мог вспомнить, что видел раньше этого бродягу-китайца, и на философский лад, обычный для этих королей дороги, они рассудили, что это истинный предвестник суровых времен. Неприятие непременных атрибутов капитализма — работы и денег — не позволяло вытравить из сознания любознательность и интерес к отвлеченным мировым проблемам, благо леность давала им время и возможность, не замыкаясь на повседневности, размышлять о высоком. Вольные скитальцы держали уши востро и улавливали ветры социальных перемен, откуда бы они ни подули; на каждом месте их сборищ имелись люди, которые специально занимались изучением брошенных газет и обсуждали столь очевидно животрепещущие для них темы, как, например, неодобрение деятельности археологов. Иные обитатели таких лагерей куда в большей степени, чем основная масса добропорядочных граждан, были в курсе того, что за прошлый год разорилось шестьсот банков, обанкротилось двести железных дорог и более двух с половиной миллионов людей в Америке остались без работы. Как раз такого рода цифры и принуждали уважаемых бродяг прибиваться к подобным лагерям и делали жизнь уважаемых профессиональных бездельников более тернистой. Их ряды пополняли люди с печальными физиономиями, нудно талдычившие о своих семейных проблемах или о том, как они лишились работы; их исполненная жалости к себе трепотня становилась чуть ли не основным содержанием разговоров.
Этого никак нельзя было сказать о китайцах, людях, по большей части державшихся особняком и не склонных к болтовне. Сам факт появления узкоглазого в их среде мог рассматриваться как сногсшибательная новость.
Так вот, Слокам Хэйни рассказывал, что, когда он сел на товарняк в Сакраменто, этот китаеза уже сидел в товарном вагоне. Правда, так до самой Юмы ни с кем по-людски и не поговорил, хоть к нему и обращались: знай сидел в углу, ну ровно кот, караулящий у мышиной норки. Хэйни даже не понял, знает ли он английский. И вообще, было в нем что-то, от чего оторопь брала, хоть он ни к кому и не цеплялся. Вот и сейчас: сидит себе тихо у костра, а посмотришь — мурашки по коже.