Показывая глазами на женщин, он сказал:
— У них пропало молоко. Им дают по четыреста граммов молочного порошка на месяц… Очень мало.
Он сказал это таким голосом, как будто и в отсутствии молока и в малости пайка виноват только он, Татебэ.
Это был один из тех удивительных людей, которых я много встречал среди японской интеллигенции. Он юрист по образованию, но вот уже десять лет, как, оставив свою специальность, он всецело отдался помощи безработным к нищим. Может быть, какая-нибудь из махаянистских сект буддизма натолкнула его на эту деятельность, а скорее всего он, как и многие культурные люди Японии, был воспитан в традициях гуманизма и справедливости, в традициях, очень близких русским демократическим направлениям прошлого и начала нынешнего века… Мне казалось неуместным устраивать в этой обстановке интервью о его душевной жизни. Впрочем, сам он сказал, что это отец завещал ему такую работу, как подвиг жизни.
— Но ведь это значит самому стать нищим? — задал я провокационный вопрос.
Он виновато моргает и оглядывается вокруг, как бы ища поддержки. Окончательно смущенный, он лезет в карман и достает сигареты. Он предлагает мне закурить. Неловко, что я спросил его так прямо. Людей его склада очень легко смутить и обидеть. Кланяясь, он приглашает нас к себе мягким, восточным жестом. Вот и его кабинет.
Это была забранная досками каморка под лестницей. В ней помещалась узенькая койка Татебэ и три гнутых, венских стула. Тут горела слабая лампочка, на ящике, заменявшем стол, лежали документы и книга, похожая на бухгалтерскую. Мы уселись, и Татебэ приступил к объяснениям.
Он говорил голосом хриплым и тихим, почти шепотом. Я, кажется, никогда не слышал такой убежденной, тихой, убеждающей речи. Я это чувствовал, и этому я подчинялся даже независимо от перевода. Некоторые фразы он произносил быстро, как бы уверенный, что я с ним безусловно согласен, другие вдруг останавливали его речь, и он смотрел на меня испуганно, ожидая, что иностранец может слишком разволноваться, когда он воспалялся скорбью или гневом… Я видел, что он совершает свой подвиг от полноты души, от сознания величия своего дела. Едва началась его речь, в дверях возникли люди. Они с неподвижностью глины слушали его, он полностью поглотил их внимание.
Это не была речь рабочего вождя или государственного деятеля. Я потом, когда узнал, что Татебэ умел безошибочно понуждать людей к пожертвованиям и этим спасал жизнь сотням несчастных, понял характер его выступлений перед нами. Он выступал перед нами, как перед представителями прессы. Он говорил о войне. О преступлении войны — главной причины ужасов, которые его окружали.
Он говорил о маньяках агрессии.
Об особом, казалось бы — непредставимом, ореоле, которым они ухитрялись себя окружать. Да, все эти сухонькие генералы, бароны, виконты и князья, все эти толстенькие министры и богачи и их советники — все они, по словам Татебэ, изображали из себя мучеников долга. Они поступали так, как поступали, — почему? Не из каких-то там собственных выгод они вели миллионы людей к тому, что можно видеть здесь, в парке Уэно, и в тысячах подобных мест в Японии, не по своему капризу, не от каких-то дурных страстей. Они, видите ли, были вынуждены. Ответственные перед народом, перед потомком богов императором, перед историей, они, страдая под бременем полного знания о всех несчастьях, прошлых и предстоящих, выполняли предначертанное роком. И не боялись возмездия. Они-то, виконты и богачи, и составляют, мол, главных мучеников нации.
Таким ореолом они окружали себя. Они пользовались тем, что народ привык верить тому, что исходит от трона и от начальства.
Но если они это сделали, пусть отвечают?!
— Не мое дело, — говорил Татебэ, — судить их и наказывать их. Это сделают другие. Но пока в их руках деньги и власть, они обязаны хотя бы отчасти помогать тем, кого они обездолили.
Татебэ вздохнул устало.
— Мне приходится их пугать, — сказал он. — Иначе они не дадут. Но я распространяю сведения и о их подачках. Это тоже стимул.
И тут раздался голос, очень злой, но девичий. Это была Мацутани. Она училась в этой самой школе, куда сейчас полиция привозит так называемых «бездомных», а на самом деле разгромленных войной людей.
У нее было лицо, какие часто можно было встретить у нас в Узбекистане или в Туркмении в первые годы советской власти, — лицо убежденной и очень много работающей женщины, не заботящейся о своей внешности. Большие очки в черной оправе, жесткие морщинки около рта, провалы похудевших щек, глянцевитые скулы и общее выражение — готовность к отпору, к спору, к жестким, непримиримым действиям, отчаянность и бесстрашие. Она перенесла много неприятностей во время войны, о них она не хочет говорить, но после капитуляции она сразу явилась в свою школу, нашла нескольких подруг и организовала группу помощи. Они хотели назваться как-нибудь благонамеренно, вроде «Мир и труд» или что-нибудь со словом «любовь», но она не позволила. Она настояла, чтобы они назывались «Отряд обороны против голодной смерти».