Выбрать главу

Я видел, что мы уходим в какие-то дебри метафизики, откуда вылезти мне будет трудновато. Поэтому я обратился к вещам более простым. Я спросил у Омады, зачем у чайного домика такой неудобный, «ползучий» вход.

— Чтобы каждый гость проникся чувством скромности. Ему надо внушить, что здесь не может быть никакой заносчивости, никакого преимущества одного человека перед другим.

— Иными словами — его пропускают, так сказать, через обжимный стан, внушают ему ощущение униженности?

— Нет, нет, не униженности, а скромности. «Гумилити». Он сгибается и делается скромным.

— Однако разве скромность и поклоны — это одно и то же?

— Это были воины, — вставил Анри, — к ним надо было применять более грубые средства для создания нужного настроения.

Замечание, вероятно, не понравившееся Омаде.

— Это были ведущие люди, лидеры той эпохи, — сказал он с вежливой улыбкой. — Впрочем, я думаю, что и к некоторым людям современности было бы неплохо применять «ползучий вход»!

И он засмеялся своим беззвучным, дыхательным смехом.

— Простите меня, Омада-сан, но я опять не понимаю: ведь чайная церемония с ее стихами, уединением, миром, тишиной — все это родилось и процветало в рычащие ненавистью, в хлюпающие кровью времена, когда все самураи рубили всех самураев и в этом видели свою доблесть?

— А может быть, дело обстоит не так уж сложно? — сказал Анри. — Вы помните, как начинает Бальзак свою «Красную гостиницу»? Он пишет о том, что злодеи не могут всегда злодействовать и даже шайке пиратов, должно быть, выпадают приятные часы, когда на их разбойничьем корабле человек может почувствовать себя как в кресле-качалке…

Я подозреваю, что Омада был оскорблен подобным комментарием к чайной церемонии. Он это выразил примерно так.

— Несомненно, — сказал он, дружески улыбаясь, — вы, Анри-сан, высказали очень глубокую мысль, что подобное мнение о людях войны может существовать. Но, к счастью, оно неприменимо к японцам. Японцы — народ совершенно особенный, только имея это в виду, и можно понять их. Для подлинного японца жизнь в битвах есть путь к самому себе. Это есть путь к своей сущности, то есть к истине. И аналогия с образами упомянутого вами французского писателя здесь совершенно невозможна.

— Но нельзя же утверждать, что ради этого «пути к своей сущности» любой человек может делать все, что ему придет в голову?!

— В середине тридцатых годов, — сказал Омада, — полковник Айдзава совершил покушение на генерала Нагата. На суде он заявил, что действовал «в состоянии абсолюта», то есть в состоянии Дзэн, «по ту сторону добра и зла», и суд принял во внимание этот аргумент.

— Не будем спорить об этом, — примирительно сказал Анри. — Европейское и японское отношение к смерти не похожи одно на другое.

— А вы не думаете, что люди войны, которые взяли на себя бремя силы и власти, которые сеяли смерть и сами отдавали свою жизнь, нуждались в минутах тишины и мира? — Эти слова Омада произнес с запальчивостью, которой я не видел в нем раньше. — Культура Дзэн отрицает придворные развлечения Хэйана, пестроту живописи, блеск многословия, роскошь костюмов. Она открыла иные пути, иные ценности. Несколько ударов кисти по белой бумаге — вот и весь пейзаж… Вместо поэмы в тысячи строк — тридцать один слог хайку… Жестокость, простота, аскетизм в жизни и в искусстве. Несгибаемая сила воли, жизнь, строгая, как лезвие меча…

— И кровь ручьем? Художник, который служит кровавым тиранам?..

— А кому служили ученые, создававшие атомную бомбу? — вдруг спросил Анри.

Омада с испугом посмотрел на меня, — ему было, вероятно, неловко, что я терплю поражение в этом споре: я был его гостем.

Мог ли я ему объяснить самое главное? Ведь он был священник, служитель тайного культа, приверженец Хидёоси, если бы тот жил в наши дни. Разговор этот имел место в 1946 году. А через шестнадцать лет я узнал, что генерал-лейтенант Минору Гэнда, один из руководителей налета на Пёрл-Харбор, которым японцы открыли войну на Тихом океане, был награжден орденом «За заслуги». Кто наградил его? Японский император? Нет, американское правительство.

Омада-сан делил мир на Запад и Восток и считал, что первый должен быть побит вторым. Я же научился по-другому делить человечество.

Но убеждать его было не время, да и безнадежно.

День угасал, беседа тоже, следовало проститься.