Выбрать главу

Высоцкий написал «Охоту на волков», нет нужды ее цитировать: тоже о пленном звере, вырвавшемся на свободу, — что оказалось и автобиографично, и в каком-то смысле перформативно, то есть директивно. Последовала потом, правда, и вторая серия — «Охота с вертолетов», гораздо более безнадежная: из-за флажков-то выпрыгнуть можно, но с вертолетов достанут. Сейчас, по-моему, как раз сбывается вторая часть.

Бродский написал «Осенний крик ястреба» — о ястребе, который взлетел выше всех, вырвавшись на гибельную ледяную свободу, и в этой свободе задохнулся. Одно из самых совершенных и торжественных его стихотворений — и одно из самых откровенных, чтобы не употреблять ужасного слова «искренний».

А Евтушенко написал «Монолог голубого песца», стихотворение прекрасное, очень выразительное, но испорченное, конечно, вечными его длиннотами. Приведем лучшее:

И падаю я на пол, подыхаю, а всё никак подохнуть не могу. Гляжу с тоской на мой родной Дахау и знаю — никогда не убегу.
Однажды, тухлой рыбой пообедав, увидел я, что дверь не на крючке, и прыгнул в бездну звездную побега с бездумностью, обычной в новичке.
В глаза летели лунные караты. Я понял, взяв луну в поводыри, что небо не разбито на квадраты, как мне казалось в клетке изнутри.
Но я устал. Меня шатали вьюги. Я вытащить не мог увязших лап,  и не было ни друга, ни подруги. Дитя неволи — для свободы слаб.
Кто в клетке зачат — тот по клетке плачет, и с ужасом я понял, что люблю ту клетку, где меня за сетку прячут, и звероферму — родину мою.
И я вернулся, жалкий и побитый, но только оказался в клетке вновь, как виноватость сделалась обидой и превратилась в ненависть любовь.
Хотел бы я наивным быть, как предок, но я рожден в неволе. Я не тот. Кто меня кормит — тем я буду предан. Кто меня гладит — тот меня убьет.

Сильные стихи, и тоже пророческие (1967 год!), и страшно откровенные: вот уж где всё названо своими именами. Особенно точно тут про любовь и ненависть: клетку-то любим. Ненавидим — но и любим той жалкой любовью, какой фетишист любит свой постыдный фетиш. Эти четыре автопортрета дают нам исчерпывающее представление о русской поэзии второй половины века. Но — «может быть, было нас не четыре, а пять»? Был же пятый?

Был. И он прожил, по-моему, самую гармоническую и чистую жизнь из всех. И его стихотворение — странный автопортрет: он охотник, он и жертва. И всё же скорее охотник:

Спасибо тебе, стрела, спасибо, сестра, что так ты кругла и остра, что оленю в горячий бок входишь, как бог! Спасибо тебе за твое уменье, за чуткий сон в моем колчане, за оперенье, за тихое пенье… Дай тебе Бог воротиться ко мне! Чтоб мясу быть жирным на целую треть, чтоб кровь была густой и липкой, олень не должен предчувствовать смерть… Он должен умереть с улыбкой. Когда окончится день, я поклонюсь всем богам… Спасибо тебе, Олень, твоим ветвистым рогам, мясу сладкому твоему, побуревшему в огне и в дыму… О Олень, не дрогнет моя рука, твой дух торопится ко мне под крышу… Спасибо, что ты не знаешь моего языка и твоих проклятий я не расслышу!
О, спасибо тебе, расстояние, что я не увидел оленьих глаз, когда он угас!..

Это тоже 1967 год.

И это лучший выбор. Потому что если хочешь тут жить по-человечески — надо быть не зверем, а человеком.

5

Ночью 31 марта 2017 года позвонил Дмитрий Муратов, главред «Новой газеты», и сказал, что только что говорил с женой Евтушенко: ему остаются часы. Дал ее телефон.

Маша сказала, что пускают к нему уже свободно, но приезжать бессмысленно: чудом будет, если он доживет до утра. До утра он дожил. «Он не говорит, потому что лежит в кислородной маске, но всё слышит и понимает. Если вы хотите что-то сказать ему, я поставлю телефон на громкую связь».

И я стал думать, что можно сказать человеку, который долго был моим любимым поэтом и уж точно самым известным поэтом, пишущим по-русски; человеку, который страшно всех раздражал, хотя этого не заслуживал, — но, как сказал его сверстник и самый пристрастный исследователь Лев Аннинский, «рядом живет и работает вот такой графоман, но графоман мне неинтересен. А Евтушенко меня бесит именно потому, что он — родной».