— Какие условия необходимы лично вам, чтобы писать?
— Необходимо, чтобы не подпиливали стул, на котором я сижу за рабочим столом. И погодили бы выкорчевывать пень, на который успею пересесть. Чтобы не толкали под руку во время записей и не выдергивали из рукописи листы. Чтобы не глушили рыбу у меня под самым ухом. Не палили рядом из пушек и т. д.
— Вы никогда не рассказываете о своих обидах на советскую власть. Хотя потерпели от нее никак не меньше остальных, а одного из любимых ваших героев даже спрашивали в песенке: «Ах, если, Джим, надоел тебе здешний режим, хочется если в Испанию, Данию, Швецию, Грецию, Рим…» Почему вы не сводите счеты с режимом — это гордость или нежелание связываться?
— Как же я могу обижаться на то, чего никогда не видела — на советскую власть? В переводе это могло бы вроде означать «не видела от нее хорошего». Вроде бы. Но и те, кто жил под знаком этой власти приютно и привольно, тоже ее… не видели. Да и как увидишь такое — означающее буквально «советоваться с народом»? Да кто же с ним когда советовался?! И разве это могло быть плохо… если бы состоялось?
— Вы сказали однажды, что воспринимаете любую эпоху прежде всего зрительно. Семидесятые, например, вам запомнились какой-то общей замедленностью, подчеркнутой плавностью движений и речей, расползающейся личиной благополучия… А сейчас?
— Сейчас я вижу много озлобленности в странном сочетании с холуйством. Много болезненного надрыва, надлома, который, вероятно, будет изжит не скоро… И нищета. Четыре года назад нас с Иваном Семеновичем поразил нищий-инвалид в подземном переходе возле нашего дома. У этого нищего были хозяева, которые били его, если он мало собирал. Если позволительно страдание и нищету назвать «символом», то этот нищий для меня — один из знаков эпохи… Я вижу довольно часто и самых несчастных людей, тех, кто с отчаянными, измученными лицами пробирается через толпу, не протягивая руку за подаянием, ни на что не надеясь.
Богачи всех времен утешали себя тем, что нищий на самом деле неплохо зарабатывает. Утешались они и другим: бедняк — это тот, кто заработать не способен, ленив и потому ни жалости, ни помощи недостоин. Я вовсе не испытываю неприязни к богатым — до тех пор, пока они не начинают расценивать свое богатство как знак богоизбранности, объявляя всех прочих людьми второго сорта. Мне почему-то кажется, что в любви и сострадании нуждается прежде всего бедный и больной, а не здоровый и богатый.
…Что же до зрительного образа века в целом… Если совсем коротко, то это огонь, вода и медные трубы. На конце одной из них буквы сообщают: «Начало века». На другом конце надпись: «Конец века». С того конца, где начало (простите, так уж получилась фраза!), в трубу решительно лезет «сверхчеловек». А из того жерла, где конец, выходит… кто бы вы думали? Всё тот же «сверхчеловек». Наш век в своем цинизме, по-моему, значительно откровеннее предыдущих. Ядерная беда, другие виды истребления природы, воздуха, земли и чудовищная аморальность общества — вот, на мой взгляд, главных три недуга столетия. И я сомневаюсь, что подобный век мог хоть что-нибудь изменить к лучшему.
— У вас никогда не было соблазна компромисса, приспособленчества? Не так уж это и страшно, как поглядишь: временный отказ от убеждений оборачивается подчас спасением…
— Нет. На компромисс мне пойти никогда не хотелось: мой эгоизм бы этого не допустил. «С компромиссами, — объяснял он мне, — уходит смысл творчества, а ты же не хочешь, я полагаю, потери смысла?» Мне приходилось слышать упреки в излишней категоричности, чуть ли не в агрессивности. Но это ведь не моя категоричность и не еще чья-то. Это категоричность Заповедей.
Что же до агрессивности — все понятия сейчас перевернуты. Морально развязные люди считаются культурнее избегающих грязи, хорошо одетые — одареннее голодранцев, защищающиеся или защищающие других кажутся сегодня агрессивнее самих нападающих. Тут мне невольно вспоминается высказывание Маяковского о корриде. Он, как вы помните, сказал, что неплохо бы к рогам травимого быка приделать пулемет, который бы стрелял по зрителям. Агрессивное высказывание? Жестокое? Да нет же! Это с понятным гневом, болезненностью, с понятным взрывом против любой травли! Не слушайте, чьи слезы злее: смотрите, чем они вызваны. Да, слова бывают очень злыми. «Корабль дураков». «Похвала глупости». «Школа злословия». «Ярмарка тщеславия». Кто же это так ругается? Не агрессивнейшие ли на свете создания? Нет. Это названия книг величайших гуманистов Европы. Без них, конечно, спокойнее, и поэтому мы сегодня к ним обращаемся очень редко.
— Вы легко пишете?
— Иногда легко, иногда — с трудом. Но довольна собой бываю только тогда, когда через труд достигаю впечатления легкости.
— А песни продолжаете писать?
— Сегодня — нет. Прежде сказала бы, что не смогу перестать. Но большинство песен написаны в шестидесятые годы — на Высших литературных курсах и сразу после. Чтобы написать песню, мне нужно особое, беззаботно-мечтательное настроение. Песня приносит подъем — я помню, как за два дня подряд сочинила «Кораблик» и «Какой большой ветер». Это было на курсах, я как раз готовилась к экзаменам. Сначала пришли почему-то две строчки из последней строфы «Ветра»: «А ты глядишь нежно, а ты сидишь тихо…» А раз кто-то сидит тихо, значит, вокруг бушует вихрь, — явилась рифма, и так я сочинила всю песню. Чаще всего сначала приходит музыка. Иногда даже во сне, как, например, «Синее море». Музыка вызывает картину, а там я уже чаще всего знаю, как эту картину записать. Но слова «Синего моря» пришли только после того, как Иван Семенович подсказал мне, о чем там должно быть. Я очень любила сочинять музыку на его стихи: в них есть та песенная свобода, которая и сама по себе — музыка.
— Вы, в отличие от большинства бардов, играете на семиструнной гитаре…
— Да, шестиструнной я не владею, а играть на семиструнной меня выучила мама, она писала прекрасные стихи и пела замечательно. Мне всё равно до сих пор кажется, что играю я как-то неправильно. Нот я не знаю и записываю мелодию собственными знаками, рисуя гитарный гриф и на нем обозначая аккорды.
— Вы чувствуете какие-то изменения в своей творческой манере?
— Об этом тоже лучше говорить в прошлом времени. В начале семидесятых одна родственница горько укоряла меня за антирелигиозные строфы. Я, хотя и дочь атеиста, была вынуждена с ней согласиться. Кстати, отец мой, несмотря на атеизм, всю жизнь совершал только божеские поступки. Так вот: под влиянием этой родственницы и собственной позднейшей догадки я отказалась от проповеди безбожия — бессмысленной и вредной. Правда, немногочисленные мои стихи этого образца сочинялись в ранней глупой юности — вот единственное сколько-то оправдывающее меня обстоятельство. Во всём же остальном, как мне кажется, я меняюсь очень мало.
— Я знаю, что ваше имя и творчество чрезвычайно популярны среди хиппи — этому способствовала ваша маленькая поэма «Хиппиоты», единственный, кажется, голос в защиту хипов во времена их повсеместной травли. Вы знали о гонениях на хиппи?
— Явление «хиппиотизма» возмущало меня и до семьдесят пятого года, когда возникли «Хиппиоты» в первом наброске. По мне, хиппиотизм — это, собственно, любование риском других с безопасного расстояния. И с подбадриванием рискующих — даже если это родные дети подбадривающих, которые бессмысленно гибли на дороге в никуда.
— У вас об этом сказано: «Цель хиппи нельзя обозначить. Цель хиппи — концы отдавать. А цель хиппиота — подначить. Оплакать. Романтизовать». И подначивали, и романтизовали — по полной программе…
— И обратите внимание, как поздно (совсем недавно!) началась какая-никакая борьба — не с наркоманами, то есть больными, с которыми как раз боролись давно и исправно, — а собственно с наркоманией.
— Вы часто отвечаете на упреки в своей «оторванности от жизни». Они в самом деле задевают вас?
— Не задевают, но занимают. Это ведь так любопытно… Меня величали и «книжной», и «оранжерейной», и «убегающей от жизни в свою раковину»… Не могу не отдать должного поразительному чутью отдельных критиков: они сверхъестественным образом догадывались, что от такой жизни и впрямь бежать было впору… Но если бы они меньше внимания уделяли своей интуиции, а больше следили за фактами, они обратили бы внимание как раз на жизненность моих задач — хотя бы задач. Мнение зоилов мне неинтересно. Но ради читателей, коих они запутали, я пыталась им отвечать — например, в стихотворении «Личность под тентом».