Собственно, так и Стругацкие: всякий раз, прикасаясь к теме войны, они возвращаются в свой ад. Им с детства ясно, что войны развязываются подонками; что война — это кровь и грязь, предательство генералов и гекатомбы рядовых. Но почему-то их любимые герои лепятся только из этого материала, который, впрочем, иногда — не слишком равноценно — заменяется космическими опасностями. Ведь природа, если вдуматься, еще бесчеловечней и беспринципней любого генерала.
«Ты должен сделать добро из зла, потому что больше его не из чего сделать» — эпиграф из Роберта Пенна Уоррена к «Пикнику на обочине», самой страшной книге Стругацких. Страшной не только потому, что там разгуливают ожившие мертвецы, тлеет ведьмин студень и скрипят мутанты. А потому, что она про это самое — про добро из зла и про то, что больше не из чего.
Это не так, неправильно, в это нельзя верить. Но пока этого никто не опроверг.
Есть, однако, некий компромисс — как всегда, эстетический, потому что в последнее время мне вообще всё чаще кажется, что спорные и путаные этические категории спущены на Землю специально, чтобы отвлечь человека от главного; чтобы он вечно путался в «человеческом, слишком человеческом» — и в результате отводил взгляд от того, что ценно в действительности.
Александр Секацкий — тоже петербуржец, чья фамилия, думается, не случайно созвучна веселому имени Стругацких, — ввел термин «воин блеска». От «воина света» или «воина мрака» он принципиально отличается тем, что воюет не за добро и зло, которые часто взаимозаменяемы, а за личное совершенство; воюет с собой и за себя, для достижения той самой высшей эволюционной ступени, которая у Стругацких называется «люденами», а еще раньше — «мутантами». Это тоже война, но подвиги тут заключаются не в убийстве, а в непрерывном и мучительном перерастании себя.
В качестве такого «воина блеска» Секацкий называет мальчишку из рассказа Фолкнера «Полный поворот кругом», гардемарина Хоупа. А мог бы назвать Колдуна из «Обитаемого острова». А мог бы — Г. А. Носова из «Отягощенных злом». И Банева, разумеется.
Воина света не интересует тьма или свет — его интересует блеск. Его не интересует победа (победы не бывает) — ему, как Кандиду, важно до последнего валить мертвяков. Он, как Саул, будет стрелять в Ход Вещей, зная, что это бесполезно.
Обреченная война — вот тема Стругацких; битва, где против нас — все, и ничего нельзя сделать. Вечеровский из повести «За миллиард лет до конца света» — вот самый убедительный воин блеска. Он ведет войну, но воюет не за генералиссимуса и не за Родину даже, а за природу человека, за человека как такового.
«Бог — в человеке, или его нет нигде», — сказал мне БНС в интервью 1992 года.
Так военная мифология — и прежде всего мифология Великой Отечественной войны — трансформируется у Стругацких в той же экзистенциальной плоскости, что и мифология чумы у Камю. Или, скажем, мифология партизанской войны у Василя Быкова — лучшего из советских собственно военных писателей.
Так государственная война за страну, власть, строй преобразуется в личную войну за человека.
Последнее письмо от Бориса Натановича я получил в октябре 2012-го, за месяц до его смерти. Посылал ему вопросы своих старшеклассников, с которыми мы в курсе советской литературы дошли до Стругацких. Речь шла о трилогии «Обитаемый остров» — «Жук в муравейнике» — «Волны гасят ветер». Обсуждение было бурное. Больше всего спрашивали про люденов, новую ветвь человеческой эволюции. Стругацкий отвечал подробно и с интересом: «Люденство по наследству не передается. Возможность стать люденом — это очень редкое (один на десять миллионов) свойство человеческого генома, — что-то вроде гениальности. А как известно, «на детях гениев Природа отдыхает». Сын Тойво не будет люденом. Привет любознательным детям».
Вообще он почти всегда отвечал на письма, и сама возможность связаться с ним была чем-то вроде контакта с идеальным миром Полдня, который раз и навсегда полюбили все его читатели; а говоря конкретнее — это была возможность прикоснуться к чему-то очень значительному и совершенному. Я избегал его беспокоить из-за ерунды, но по серьезным вопросам — все-таки отваживался. 3 октября 2009 года, например, послал ему такое письмо: «7 октября Путин собирает у себя писателей, это вдобавок его день рождения. Меня туда пригласили. Я не очень себе представляю, имеет ли смысл идти — т. е. можно ли в этой ситуации сказать ему нечто, что принесло бы пользу. А не пойти — вроде как испугаться прямой возможности кое-что сказать вслух. Что бы вы сказали, и надо ли вообще в этом участвовать?»
Стругацкий ответил немедленно. «Идти надо обязательно.
1. Как говорил один из малолетних героев О. Генри (швыряя огрызками в какого-то деревенского олуха): «И время тратить не хочется, да жалко такой случай терять». Контакт с тираном — событие редкостное, поучительное и вполне может оказаться многозначительным (при благополучном исходе).
2. Задать вопрос — соблазн большой, слов нет, но что делать потом с ответом? Впрочем, ответ тирана всегда обладает некоторой ценностью, — как и всякий раритет. Будучи старым коллекционером, я знаю, что говорю. Совершенно любой ответ можно будет впоследствии продать, поменять или даже заложить. Тут главное — не вляпаться в подхалимаж. Всякий вопрос тирану грешит либо подхалимажем, либо хамством. Проблема. Идеальным был бы, конечно, вопрос «Еврей ли вы?», но достаточно ли хорошо народ знает Ильфа-Петрова, чтобы его оценить?
3. Есть, впрочем, один вопрос, на который мне было бы небезлюбопытно получить у тирана ответ: «Какая Россия, ВВ, ближе всего к некоему вашему социальному идеалу (с поправкой, разумеется, на всякие там нанотехнологии и термояды) — Петровская? Александра Освободителя? Предвоенная 13-го года? Сталинская? Еще какая-то?» Мне и в самом деле было бы крайне интересно узнать, что он об этом думает. Но этот вопрос не подходит для круглого стола, — тут надобно бы иметь пресс-конференцию или, еще лучше, беседу за рюмкой чая.
4. «Принести пользу» — и думать забудьте! Тут главное — унести ноги. МБХ об этом вовремя не подумал, и где теперь МБХ? Уж Вам-то, с Вашей любовью публично выступать, появляться там надлежит исключительно с кляпом новейшего какого-нибудь образца. Чтобы ни-ни. Ни единого слова! Ни единого желательно звука. Ну разве что честь окажется задета, но это — вряд ли. Прийти, не опоздав, сесть не слишком близко (если есть возможность выбирать), надеть самое нейтральное выражение физиономии, слушать, что говорят более опытные, и наслаждаться, слушая менее опытных. Всегда помнить, что идет сбор материала для книги «Мои встречи с цезарем» и что никто здесь ни ставить проблемы, ни тем более решать их не собирается. Ирония и жалость, Дима! Ирония и жалость. «О дайте нам иронию и дайте жалость, чуточку иронии, немножко жалости».
5. И все-таки, как хорошо, что это не приглашение на Лубянку!»
Это был единственный раз в жизни, когда я его не послушался — и он, кажется, не обиделся, потому что та встреча в самом деле оказалась бессмысленной.
…На прощании с ним народу было много больше, чем поспешили написать злорадствующие или кликушествующие (злорадствующие писали, что Стругацкие никому больше не нужны, а кликушествующие — что Петербург перестал быть культурной столицей). Пришли очень многие, приехали из других городов, а сколько народу приехало бы из других стран — представить немыслимо: не вина Стругацких, что значительная часть воспитанных ими читателей живет теперь в Силиконовой долине или еще где-нибудь вне Родины. Сами они даже не рассматривали вариант с отъездом, хотя как их только не вытесняли. Но тех, кто уехал, не осуждали никогда. Оставшихся было очень много, заходили они ненадолго, речей не слушали, подходили, прощались и уходили. Смерть никогда особо не занимала ни героев, ни читателей Стругацких, если речь не шла о подвиге или жертве. Смерть — обычное дело, не отменяющее сделанного здесь. Слишком много о ней думать — неправильно, трусливо, поэтому они с братом и предпочли исчезнуть совсем, не оставляя могил, чтобы «к решеткам памяти» не нанесли всяких глупостей. Будем считать, что они исчезли, как людены, — в свои миры.