В душном возбужденном зале во время выступления Паустовского слышно было, как муха пролетит.
Высокопоставленные попутчики Паустовского по круизу, которым, конечно, тотчас же положили на стол его выступление (еще до того, как запись его в десятках машинописных копий пошла гулять по белу свету - это был один из первых, если не первый «выпуск» нарождавшегося самиздата; кстати, я цитирую речь Паустовского по такой копии, сохранившейся у одного из моих друзей), узнали себя, пришли в дикую ярость и употребили все доступные им средства, чтобы добиться примерного наказания этих наглых клеветников Паустовского и Дудинцева. Разумеется, уверяли сановники, ими движет не личная обида, а только страх за наш самый передовой строй, за нашу маркистско-ленинскую идеологию, на которые безнаказанно посягают скрытые и явные «ревизионисты» (слово это на долгие годы войдет в политический обиход, выполняя функции такого же бичующего жупела, как прежде «космополиты», а раньше «оппозиционеры»).
Желающих пугать начальство, взывая к его «охранительным» инстинктам, оказалось немало и в литературной среде. Это были, как правило, «воспеватели», над безбедным существованием которых в качестве управляющих литературными делами нависла реальная опасность. Правда появившихся произведений, успех, которым они пользовались у читателей, зачеркивали их бездарное «творчество», уничтожали дутые писательские репутации, созданные всесильной партбюрократией, - существовать они могли только под солнцем, как мы сегодня сказали бы, тоталитарной системы. Не зря в одном из тогдашних выступлений Дудинцев, отбиваясь от исходивших из этой среды доносительских нападок на его роман, говорил о сознательных «паникосеятелях» как о самых зловредных душителях правды.
Эхо от романа Дудинцева, от его обсуждения, которое в прессе честили, как только могли, раскатилось довольно далеко. Но все-таки это были, так сказать, региональные, в основном касавшие только литературы дела. В те же октябрьские дни разыгрались события, которые приковали внимание всего мира, сказались на политическом климате всей планеты. Они происходили не у нас, а в сопредельном государстве, правда, входившем в так называемый лагерь социализма. Но были они делом наших рук, мы туда ввели свои войска, чтобы утвердить устраивающие нас порядки. Все, что случилось там, оказало самое пагубное влияние и на нашу собственную жизнь, на дальнейшее развитие нашего общества, да еще такое широкое и глубокое, что масштаб его и нынче не так просто определить. Я имею в виду то, что тогда - и долгое время потом - называли контрреволюционным мятежом в Венгрии и что на самом деле было восстанием людей, доведенных до крайности помыкающими народом властями, за спиной которых была Советская Армия.
Информация в наших газетах и прежде никогда, мягко говоря, не отличалась правдивостью. Существовали обширные зоны действительности, на которые вообще было наложено табу, о которых ничего не сообщалось, словно бы их не было (при Сталине, да и после него иногда замалчивались даже стихийные бедствия). Постепенно сложилась некая общая система лжи. Внутри этой системы соблюдалась даже определенная логика, но координаты были смещены, исходные точки отсчета сдвинуты - так декретное время отличалось от реального, солнечного. И как мы привыкли к декретному времени - оно уже не казалось противоестественным, так привычной стала информационная ложь, сложившаяся в систему.
В дни венгерских событий вся эта система развалилась на глазах, полетела в тартарары. Распространяемая ложь была за пределами всякой логики. Характеристики событий и политических деятелей, оценки их действий и позиций сменялись на противоположные без всяких объяснений в течение нескольких дней, а то и одного дня, словно читатели были каким-то недоумками, не помнящими, что газеты писали вчера или позавчера. То сообщалось, что «рабочие оказали сопротивление бандитам», то спустя два дня мы читали: «В Будапеште не работает большинство промышленных предприятий. Рабочие советы, созданные на фабриках и заводах, заявляют, что служащие не приступят к работе, пока не будет полного и немедленного удовлетворения всех их требований…» То осуждался отступивший от социалистических принципов и поправший социалистическую законность Матиас Ракоши и одобрялся сменивший его Эрне Гере, восстановивший эти принципы и законность, потом точно так же и за то же предавался анафеме Гере, уже вкупе с Ракоши, и горячо приветствовался сменивший его Имре Надь. Но как только Надь выступил против введения в Будапешт советских войск, он сразу же превратился из стойкого борца за социализм и почтенного деятеля мирового коммунистического движения в отъявленного ревизиониста и отпетого контрреволюционера.