и уж конечно постеснялся бы возвращаться в Алькала с караваном мулов.
Врал я так ловко и складно, что и братья из Эрман-дады, и хозяин постоялого двора всему поверили; затем я попросил у хозяина кусок пергамента, перо, чернила и ножницы, что он мигом мне предоставил, и тогда я, написав на пергаменте крупными буквами: «ИИСУС ХРИСТОС, СЫН БОЖИЙ, СПАСИТЕЛЬ», в мгновение ока разрезал его на две части зигзагами прямо по написанному — две половинки пергамента можно было сложить так, чтобы они точно и вплотную сошлись, зубцы одной в выемки другой, как то обычно делают с грамотами для опознания подателя. Одну половинку я вручил хозяину, попросив позаботиться о муле и его корме, пока не явится слуга из Алькала со второй половинкой пергамента, которую я, мол, завтра же ему передам,— слуга этот заберет мула и заплатит, сколько будет причитаться с его господина за корм и кров.
Хозяин в виде милостыни поставил мне миску бобов и разрешил переночевать на сеновале, а утром, когда еще не забрезжила заря и все вокруг тонуло во мраке, я бодрым шагом направился в Алькала.
Я был уверен, что меня не узнают с этой черной бородой и босыми, загрубевшими от толедских рос ногами, кроме того, я старался не показывать свое лицо, держа голову опущенной и надвинув капюшон низко-низко на манер кающегося.
Выходя из Сан Ильдефонсо, я повстречал друга, ссудившего мне когда-то мула. Под видом, будто прошу подаяния, я приблизился к нему, подмигнул, и он сразу меня признал. Я попросил его поговорить со мною, пока еще не вполне рассвело, и он ответил, что под каким-нибудь предлогом не пойдет этим утром на занятия, ничего не открывая своим товарищам, которые были также и моими; подумав, он предложил мне ждать его на другом берегу Энареса, подл» церкви Санта Мария.
Там он появился примерно через полчаса, и я, вручив ему половинку пергамента, чтобы ои мог забрать мула, когда пожелает, спросил, не приметил ли кто, куда он пошел, и не может ли он рассказать мне, что произошло в семействе Фуэнтеармехиль после моего отъезда; он как можно короче, в нескольких словах сообщил, что от горя здоровье дона Алонсо до крайности
ослабело и он уже дышит на ладан и что моя Менсия стала монахиней в Авиле, куда ее отвезли по распоряжению старшего брата, который еще находится там на службе и сумел получить согласие настоятельницы монастыря кармелиток Святой Терезы.
До нынешнего дня сокрушаюсь я о том, что убил дона Гонсало, и хотя мог бы исповедаться в разных других проказах и проделках, но о них умолчу, ибо все это пустяки в сравнении с доподлинно тяжкими грехами, кои были совершены в дальнейшем течении жизни моей и уже многие годы лишают покоя мою душу.
СОБСТВЕННОЛИЧНО
Чарли Прайс смотрит на себя в зеркало.
Женщины всегда говорили ему, что короткие височки ему идут. И скажут же! Ему такие височки не нравятся. Из зеркала глядит на него какая-то глуповатая физиономия. А все же бритые щеки подчеркивают контраст выдающихся скул и впалых висков. Да, без сомнения, лицо его с такими височками приобретает некую мускулистую плотность. Но уж эта стрижка наголо ему решительно противна. С такой ходят прусские военные и арестанты. После войны он так стригся раза два или три в тех случаях, когда приходилось надевать парик.
На сей раз для поездки в Боготу он выбрал темнокаштановый парик, подходящий к его цвету лица слегка веснушчатого блондина с голубыми глазами.
От природы у Прайса волосы белокурые, прямые, и стрижется он не слишком коротко. В курчавом парике классической строгой стрижки по типу американского бизнесмена он выглядит чуть старше.
Чарли снова глядится в зеркало. Смотрит на себя в профиль. Гм, недурно. Теперь усы! Он тщательно бреется, особенно чисто выбривая верхнюю губу. Протирает ее ваточкой, смоченной в спирте. Затем присыпает клеящим порошком и прикрепляет густые усы, намного темнее парика. Нет, не нравится. Берет другие, посветлей и потоньше. И эти нехороши, не прикрывают верхнюю губу. Наконец он прикладывает усы совсем светлые, слегка свисающие на уголки рта, но без острых кончиков и достаточно широкие,