В миг последний, тщетно ища спасения, дева Леокадия открывала беззвучный и постный рот и подхватывала ужас свой и все, что лепится к туннельному, и сошвыривала с лестниц — в продавленные зловонием черные огурцы парадных дверей… или в либеральную модель мироустройства… И несла ужас, рассыпая, где узко, ручейком и змейкой… и при носке путалась в аммиачных разливах осенних позолот, но смотрела в неотложную скорость «неотложных», каковые последние — спешат к смертникам и столь живо, что проскакивают — много дальше, оставляя тут и там — неотложные от крови кресты, а эти — сливаются в мультипликационной гонке, вышивая средний уровень города — полувоздушный коридор жизни — кровососущим бордюром…
…день семидесятого года и семидесятого рождения тети Маруси, подсыхающей вместе с гидрокостюмом реки, забытым на антресолях холма и впутавшим дельту капюшона — в волчьи ягоды.
И в семидесятый раз спрашивал тетю Марусю барханный хор, или хорохористые сойки, присевшие на порог ночи, и ночной козодой: чем вы приняли заниматься в жизни? Каковая занимательная — все тоньше, согласно тонкой солдатской… и подхваченная земля солдатской шутки: жизнь вошла с вами в боевой контакт и нанесла потери… на что тетя Маруся рапортовала, устрожая голос до контрольного и не сбившись: — Поставят задачу — будем выполнять!.. Даже если решения этой задачи не существует, все же лучше — поставить. А мы всегда рядом с вами, отмечали вопросившие — поющие присяжные или песочные птицы, или та, что, единожды порхнув, выхватила тетю Марусю, необъявленную Марию — в молодых первомайцах с демонстрацией светящихся лиц, и пыльников на высоком подложном плече, и фанерного аэроплана, и надписала на крыле: здесь были и есть… или: мы, друзья, перелетные птицы… а поздний сквозняк или поздняя тетя Маруся нанесла на щеки ранней Марии — мазки тюльпана и мака.
Посему и к семидесятому рождению вновь дарили тете Марусе — не потомство, но жизненные задачи — парторга или землемера, хоть не прежнего необъятного услужения Родине и мерного шага по ее мытарствам, а — землемера, и мытаря, и менялы ЖЭКа, и она приняла почетный ход — от крыльца до крыльца, блуждание в лесу лестниц, в горных ущельях у щелей дверей, сквозь которые подавали ей голос дети партии, в перелазах и зеленях на их старых гнездах, чтоб забрать то ли подати, то ли взносы: вырезку из их золотых тельцов по прозванию боевые, и заверить, что в руках партии тельцы сии, вне сомнения, удлинятся… Между тем река уже откашляла с холма зубы лун и все мокроты и сносила посох течения — в позумент, потерявшийся в песке, и отстала от жадности — примерять на себя что ни встретит: пламенные глаза солнца, и группы и единицы, пролетающие на разной высоте, и жевать, как на торге, верхушечные срезы улиц и построенные над ними треуголки, папахи и метущиеся короны. И изверглись кочевья спорной земли, приписанной — к белодонным соборам снегов, или к мечетям лета, или к их создателю, и валы чужбин, и явилось назначенное — косточка оболочки…
Гости тети Маруси были — братья самоотверженности и друзья перелетных птиц, такие же тростевые кадровики с вытопленным оком и устланной мерзлым шелестом гортанью, лбы имели степные, раскатившие сияние — к апогею, а платье — двурядный костюм, назначенный выстоять — под защекотавшей его струнной полосой и под листовским усатым аккордом медалей, и негнущиеся ботинки начищали не гуталином, но осенними или осинными бархотками с развернувшего им ковровую дорожку — Дерева последнего часа. С каждым гостем были два ангела или две жены. Прима-совесть — прозрачна, как разлука, посему — невидима. Ниспосланные вторые — локоном перманентны, телом прямоугольны, как лобовая атака, и укрыты от поражения — текстилем, раздевающим династии земных растений, дабы уподобилась жена — празднику урожая и бушующему гумну, а не редколесью и крутояру. Пальцы влагали в оправы экзальтированных металлов, а голос шел — многодневный, метущий заслоны.