Выбрать главу

Наконец в один прекрасный день путешественники заметили над водой верхушки деревьев, которые можно было бы принять за волны более темного оттенка, если бы они не были неподвижны. То была Америка!

Какое обширное поле для размышлений предоставил поэту двадцати двух лет этот мир дикой судьбы, неведомого прошлого, мир, угаданный Сенекой[121], найденный Колумбом, нареченный Веспуччи, но до сих пор не нашедший того, кто напишет его историю.

В счастливые дни он посетил Америку, ту Америку, которая только что переправила через океан свою революцию и свою свободу, завоеванную с помощью французских штыков. И до чего любопытно было присутствовать при возведении цветущего города там, где за сотню лет до этого Уильям Пенн[122] приобрел кусок земли у кочевых индейцев. Прекрасное зрелище — рождение нации на поле боя, будто новый Кадм посеял людей в борозды, оставленные пушечными ядрами.

Шатобриан остановился в Филадельфии, но не для того, чтобы осмотреть город, а ради Джорджа Вашингтона, который продемонстрировал ему ключ от Бастилии, присланный в подарок торжествующими парижанами. Шатобриану еще нечем было похвастать, только после своего возвращения на родину он смог бы показать американскому президенту «Гения христианства».

Поэт на всю оставшуюся жизнь сохранил память о встрече с автором новых законов, а Вашингтон, скорее всего, в тот же день забыл о нем. Предводитель и основатель нации находился тогда в зените своей популярности. Шатобриан же был юн и безвестен, и никто не подозревал, какая сияющая слава ожидает его в будущем. Вашингтон умер, так ничего и не услышав о поэте, который позднее напишет: «Тот, кто, подобно мне, видел покорителя Европы и основателя Америки, сегодня отворачивается от мировой сцены: несколько нынешних исторических персонажей, заставляющих смеяться или плакать, не стоят ни малейшего внимания»[123].

Кроме Вашингтона в американских городах для Шатобриана не было ничего интересного. Впрочем, не ради людей, которые везде более или менее одинаковы, путешественник пересек Атлантику и достиг Нового Света. В чаще девственных лесов, на берегах огромных, как море, озер, в глубине бесконечных, как пустыни, прерий он мечтал услышать голос одиночества.

Вот как сам путешественник рассказывает о своих ощущениях.

Но прежде вспомним, что в то время эти края, о которых позднее так замечательно и поэтически рассказал Фенимор Купер, были еще неизведанны. Габриель Ферри, пошедший по стопам Купера, еще не написал «Золотоискателей» и «Косталя-индейца», а Гюстав Эмар[124] не вынес из лесов Америки целый мир легенд, которым он дал вторую жизнь. Поэтому тот, кто первым приподнял завесу, скрывавшую их тайны, увидел их такими же девственными и чистыми, как в день Творения.

«Когда я пересек Мохок[125], я оказался в лесах, которые никогда не то что не знали топора, но даже не видели человека. Я чувствовал какое-то опьянение и шел куда глаза глядят: от дерева к дереву, налево, направо. Я думал: "Здесь нет дорог, городов, тесных домов, нет президентов, республик, королей…" И чтобы проверить, действительно ли я восстановлен в моих исходных правах, я предавался тысячам вольностей, чем приводил в бешенство великана голландца, служившего мне проводником»[126].

Вскоре первопроходец сказал последнее «прости» цивилизации: вместо жилья — хижина на сваях, покрытая ветками и листьями, вместо постели — голая земля, вместо подушки — седло, вместо одеяла — шинель, вместо балдахина — свод неба.

Что до лошадей, то они гуляли на свободе с бубенцами на шее и из восхитительного чувства самосохранения никогда не теряли из виду костер, разведенный их хозяевами, чтобы отогнать насекомых и змей.

И вот началось путешествие в стиле Стерна: но только наш путешественник не исследовал цивилизацию, а бороздил пустынные края. Время от времени он видел индейские деревни или кочевые племена. И однажды человек цивилизованный подал человеку дикому один из знаков общего братства, понятных на всем земном шаре. В ответ он услышал песню:

— Вот чужестранец, вот посланец Великого Духа.

После того как песня закончилась, к нему подошел ребенок, отвел его к хижине и сказал:

— Вот чужестранец!

И сказал сахем[127]:

— Дитя, пусть чужестранец войдет в мою хижину.

Ребенок, взяв гостя за руку, провел его внутрь. Здесь гостя, на манер древних греков, усадили на пепел очага. Ему подали трубку мира, и он трижды вдохнул ее дым. Тем временем женщины пели песнь утешения: