— Могу и турку взорвать, коль нужда будет!
— Унтер-офицер Виноградов! — послышался громкий оклик.
— Слушаю, ваше благородие! — быстро отозвался унтер-офицер.
— Давай «жены-ружья»! Громко, на всю Шипку, Вася!
— Лежи, солдат, турку выбивать будем! — Унтер похлопал Шелонина по плечу и устремился туда, где слышался повелительный голос начальника.
Что такое «жены-ружья», Шелонин понял чуть позже, когда услышал задорную песню…
Виноградов подбежал к взводному Христову, развязал торбу, выхватил оттуда трехрядку, вопросительно посмотрел на командира.
— Давай, Вася, давай, братушка! — попросил Христов.
Унтер закинул ружье за спину, рванул трехрядку и начал пронзительно-громко:
Со всех сторон подхватили:
— Вперед, братцы! — крикнул Христов и устремился к турецким ложементам. — Давай, Вася, давай, братушка!
— как бы спрашивал унтер.
— дружно отвечали болгары.
Третий раз при ружейной пальбе наигрывает Виноградов своих «солдатушек-ребятушек». Впервые он сыграл их на Шипке двенадцатого августа, повторил и тринадцатого. Шутливую песенку болгарские ополченцы сразу полюбили. Попросили даже разучивать ее вечерами, дотошно вникали в смысл нехитрых слов. Пришли новобранцы — познакомили и их. Судя по голосам, петь научились все — задорно, совсем по-русски:
Христов первым рванулся к ложементам противника и стал карабкаться на бруствер. Вскоре ополченцы уже были на турецкой позиции, и теперь вместо песни там слышалась ругань — по-болгарски, по-турецки, по-русски. Виноградов запихнул трехрядку в торбу, забросил ее за спину и, взяв на руку ружье, помчался догонять ополченцев. В глубокой, изогнутой траншее шла отчаянная драка. Взводный Христов, окровавленный, в порванном мундире и без головного убора, наседал на турецкого офицера, который неистово отбивался блестевшим в лучах утреннего солнца ятаганом.
— Я его сейчас, ваше благородие! — изо всех сил рявкнул Виноградов, и его штык сделал свое дело — заколотый турок медленно осел на дно траншеи.
Христов помчался по траншее, а вслед за ним Виноградов. В конце траншеи они увидели щупленького Иванчо, стоящего около убитого турецкого офицера. Ятаган, золоченый, с какими-то надписями поверх лезвия, был у него в руках, и Иванчо любовался им, забыв про все на свете.
— Хотите, ваше благородие? — предложил он командиру, явно жалея дорогой для него трофей.
— Он теперь твой, Иванчо! — одобрительно крикнул Христов. — Носи и радуйся!
В траншее не осталось в живых ни одного турка; несколько уцелевших солдат противника бежало ко второй линии ложементов.
— запел Христов по-болгарски.
По-болгарски подхватил и унтер Виноградов:
Когда-то песня эта казалась Виноградову до слез печальной, сейчас он находил ее бравой и торжественной. Болгары стояли на бруствере и смотрели в затуманенную пороховым дымом даль. Они выиграли бой и теперь видели спины турок… Песня набирала силу и звучала особо призывно:
…Иван Шелонин, снова потерявший сознание, медленно приходил в себя. Болгарскую песню он слушал с напряженным вниманием, догадываясь, что она доносится уже с занятых турецких позиций. С трудом поднялся на ноги. Огляделся. Увидел вершину, метко названную в честь их, орловцев, Орлиным гнездом, сделал попытку идти. Ноги казались налитыми чем-то тяжелым и не желали отрываться от земли, в ушах гудело так, будто он находился Под большим праздничным колоколом и тот ухал неумолчно, А идти надо было. И он пошел, цепляя нога за ногу, с резкой болью в голове и во всем теле.