Колеса тарахтели, постукивали, стонали, скрежетали. Измучив его, застращав, вдруг говорили:«Держись, что есть сил, держись, что есть сил… не распускайся, не распускайся…»
Он отогнал преследовавшие его картины: стерильная больничная чистота, белые крахмальные халаты запах карболки и лекарств; перед ним предстал зал суда во всем своем суровом величии: высокие окна, холодный, гладко отполированный пол; лица у всех сидящих как на похоронах; звучали голоса, что-то говорили; затем пришел его черед говорить, и все ждали, а он не мог произнести ни слова, У судей и адвокатов неприветливый вид, чувствуется: понять его они не способны, каждое произнесенное в их присутствии слово кажется неубедительным и глупым даже ему самому.
И все-таки он что-то говорит… из чистого упрямства. Даже зная, что обречен на провал, он решил не сдаться без борьбы, вцепиться им в глотку; и слова, которые он говорит, - правда, их никто не может опровергнуть.
Я ни разу не ударил эту девочку. Наверное, я обходился с ней иногда сурово или грубо, но я никогда не обижал ее. Сперва она была чужая, потом приросла ко мне. Я думал, что она мне не нужна, лишь я ей нужен. Но оказалось, я ошибался, Она заставила меня опомниться. От нее я узнал: жить на свете не так-то просто, и часто к тому времени, как человек научится жить, жить ему уже некогда. Я стал ее семьей. Не бог весть что за семья, но она не жаловалась. Она меня стреножила. Заарканила, не отпускала ни на шаг. Я не боялся, что она сбежит. Это она боялась, как бы я от нее не сбежал. Вот как собака. Собака знает, кто ее хозяин. Уважает хозяйскую власть. Где власть, там сила. Она чувствует себя под защитой. А если есть защита, ей ничего больше не нужно, изругайте ее как угодно, она не обидится. Можете поколотить ее, она вас простит. Эта девочка была совсем как собачонка.
Я не хотел бы вас обидеть, но как это понять: совершенно чужие люди обсуждают мою жизнь, решают, как мне быть. По-моему, это неправильно. Сколько наших бродяг-адвокатов, бродяг-Соломонов вызывались одним махом решить все мировые проблемы, а собственную жизнь до того запутывали, что и концов не сыщешь, и не знали, как ее наладить. Вот послушайте: если вдруг взорвется бомба и человек подберет остатки своего имущества и уйдет с детьми; или, скажем, он попадет в тяжелую переделку, а при нем его детишки, разве кто-нибудь осудит его? Ему помогут, чем сумеют. Ему посочувствуют. Его жалеть будут, а не упрекать. Никому и в голову не придет его обвинить.
Я свое дитя не обижал. Я скажу честно: увел ее из дому просто назло жене, а уж потом это обернулось девочке на пользу. Она росла на дурной почве. Там все насквозь прогнило. Я не хочу, чтобы она туда вернулась. Но и поместить ее в приют я не хочу. Может, это и неверно, что любая мать лучше никакой, но, по мне, какая угодно мать - лучше житья в приюте. Видели вы приютских ребятишек? Только войдешь, сразу все бросаются к тебе. Они думают, что это их отец или их мать. Зайдешь туда, а потом тебе неделю кусок в горло не лезет. Да и спать не можешь по ночам.
Вот что он собирался им сказать, и добавлять ему было нечего.
Приехав в город, он первым делом отправился на почту и заказал междугородный разговор. К телефону подошел доктор Фицморис. Маколи попросил не скрывать ничего. Тот не стал скрывать. Состояние по-прежнему тяжелое. Держится. За что держится, как? Рост - и трех футов нет, вес - нет и трех стоунов, кожа да кости, да и то хрящи вместо костей, - истрепанные нервы, донорская кровь, проломленный череп. Четыре года существует она на земле: так много знает, и ничегошеньки не разумеет. И все же держится за что-то, как-то держится.
Он снял комнату в гостинице и вышел побродить по городу. Выпил кружку пива. В забегаловке поел какой-то дряни, его затошнило. От уличного шума чуть не лопались ушные перепонки. Лицо покрылось копотью - когда он вытер пот, носовой платок стал черным. Его толкали, у пробегающих мимо в глазах читались озабоченность либо равнодушие. Он чувствовал себя словно в чреве дракона. Словно его запихали в ящик, лишив воздуха и света. Большой город… даром он ему не нужен. Слишком много незнакомых лиц Слишком много каменных дорог. Слишком много оград. Нет уж, сюда его калачом не заманишь.
Вечером он снова позвонил в Казино. К телефону подошла сиделка. Отвечала сухо, четко - не человек, а машина. Девочка в сознании, но положение еще очень тяжелое.
Он бы не вытянул из нее и этого, если бы не предупредил Фицмориса, чтобы ему не подсовывали подслащенные пилюли. Не договорись он с доктором, ему бы набрехали, что, мол, больная чувствует себя вполне удовлетворительно. Черт бы побрал эту их идиотскую чуткость!
Он остановился на краю тротуара, бесконечно одинокий в сверкающем огнями, многолюдном городе; он вспомнил, как скрипнули тормоза на темном шоссе, как на больничной кровати тлела слабая искорка жизни; вспомнил свою телеграмму, подлый отклик на нее и, вспылив, решил не откладывать разговор на утро.
Квартира была прежняя, она лишь стала еще более запущенной и жалкой. Все та же выдолбленная подошвами ложбинка на каменной ступеньке. Засиженная мухами лампочка по-прежнему тщетно пытается рассеять мрак на лестничной площадке. В щели под дверью комнаты - полоска света. Дверная ручка все так же уныло свисает вниз.
Он не стал стучать. Открыл дверь и едва он ступил за порог, едва увидел Маргарет, как припекавшее его гневное недоумение растаяло. Он был рад, обнаружив оправдание и причину ее бесчеловечности, рад, хоть ничего ей не простил. Приступ гадливого гнева не прорвался наружу, отповедь горькой отрыжкой застряла во рту, он удержался от нее, понимая бесполезность слов.
- О-о! - насмешливо произнесла она. - Это ты.
Ее голова качнулась. Маргарет отвернулась, опустила голову. Она сидела возле кухонного столика. На столике ничего не было - лишь полстакана красного вина, початая винная бутылка, полная окурков пепельница, на которой дымилась недокуренная сигарета.
- Кавардак тут у тебя порядочный, - сказал он.
Она хихикнула, и ему стало противно. Нет более дурацкого и жалкого зрелища, чем пьяная женщина. Женщинам нельзя пить. Если на окосевшего от пьянки, потерявшего облик человеческий мужчину тошно глядеть, то пьяная женщина выглядит и того хуже - ополоумевшая фурия.
- Кавардак тут порядочный, - бормотала она. Нашла его взглядом. Ее глаза мерцали, как черная болотная вода. У нее дрожали губы, слова выговорились не сразу: - А виноват кто? Кто в этом виноват?
- Дура ты, - сказал он. - Распустеха.
- Да? - Она пристально уставилась на него с торжествующим и злобным выражением. - Обзываешься? Ты у меня еще узнаешь, сдохну, а добьюсь своего.
- Суд не отдаст тебе ребенка.
- В самом деле? - ехидно протянула она. - Много же ты понимаешь. Спроси моего адвоката. Верное дело. Верняк. У тебя и полшанса нет.
Она встала и высокомерно ткнула в его сторону пальцем.
- Ты, верно, думал, я бегом примчусь. Думал, поразил меня в самое сердце. Так я прямо и кинусь утешать тебя и помогать. - Она скроила рожу. - Да я и трех шагов ради тебя не сделаю.
Он подавил вспышку гнева, понимая его бесполезность. Негромко и спокойно проговорил:
- Просто я подумал, что тебе надо знать об этом. Вот и все.
- Ах, ты просто подумал, - передразнила Маргарет.
- Да и вообще, к чему она приведет, твоя затея? Ты же знаешь, девочка может умереть. Скорей всего, так и случится.
Она пожала плечами.
- Ведь тебе она тогда не достанется, - добавил Маколи.
- Но и тебе не достанется! - выпалила Маргарет И тут он ясно понял наконец, что только это ее и волнует.
Он для нее чужой, и она ему совсем чужая, не жена, не женщина, которую он когда-то любил и которая его любила. Чего ради она должна сочувствовать ему или ребенку - девочка для нее уже давным-давно ничего не значит, мать от нее отвыкла. Не нужны они ей вовсе. Совершенно не нужны. Враждебность извратила все доброе, что в ней было, а в ней было когда-то немало доброго; зато теперь она накопила на него не какие-то крохи обиды - ненависть отравила ее с головы до пят, пульсировала в жилах, питала мозг, наполняла ее безоглядной, жгучей, отчаянной решимостью.