— Я тоже, Антоша, думаю, что тебе пора вставать к молоту. Как раз сегодня мы говорили с Володей об этом. Глаз у тебя зоркий, руки крепкие, удар верный. Талант в себе имеешь — ты мне верь, — и хоронить его не резон. Надевай очки, иди пробуй…
Антон с волнением встал к молоту, натянул рукавицы, взял в руки клещи.
И вот легла перед ним пылающая стальная болванка. Антон нервничал, плечи сводила судорога, нога нажимала педаль рывками, и многопудовая «баба» со штампом едва притрагивалась к заготовке, металл не заполнял форму ручья, и Гришоня, который стоял возле правого плеча Антона и сжатым воздухом сдувал с поковки окалину и смазывал раствором горячие ручьи, сопровождал удары ироническими замечаниями:
— Погладь ее, Антоша, нежнее, еще нежнее, вот так…
Иногда же обрушивалась «баба» со всей яростью, жестко, с хрустом, так что пол вздрагивал под ногами, и тогда Гришоня, захлебываясь в восторге, издевательски взвизгивал:
— Хлещи ее, кузнец-молодец! Дави в лепешку, не жалей!
Антону надоели насмешки, и он в порыве гнева замахнулся на Гришоню клещами; тот метнулся за чугунную станину, испуганно выглядывая из-за нее на разъяренного парня.
— Убью, если будешь зубоскалить, честное слово!
Наблюдая за ними, Фома Прохорович усмехнулся; сняв рукавицу и доставая папиросу, он посоветовал Антону дружелюбно:
— Ты не злись и не торопись, рассчитывай, приноравливайся. Что ты ему прикажешь, молоту, то он и сделает, как закажешь, так и ударит… А начнешь злиться, рвать, он тебе отомстит, — не любит он плохого обращения. — Повернулся к Гришоне: — А ты не лезь: кинет тебя Антон на штамп вместо болванки.
— С него хватит, — обиженно проворчал Гришоня, выходя из-за станины, с опаской взглядывая на приятеля и желая все свести к шутке. — Оскалился… У, хищник!
— Давай, я постучу, — предложил Фома Прохорович, протягивая руку за клещами.
— Погодите, я сам.
Антон окинул взглядом цех: ревели печи, над ними вихрилась красная метель искр, ухали молоты, языки пламени разрывали сумрак, мелкие искрящиеся звезды чертили воздух, движения людей были привычны, размеренно-ритмичны.
— Давайте! — крикнул он Фоме Прохоровичу и опустил на глаза очки. Быть может, именно в этот момент Антон впервые почувствовал в себе настоятельную потребность подчинить молот своей воле.
Весь день ковали они, меняясь местами. Несмотря на усталость и первые неудачи, Антон был весел и задирист. Когда пришли сменщики, он крикнул Илье Сарафанову:
— Эй, нагревальщик, подкинь болванку, проверю твои способности!
Сарафанов уныло мотнул головой и презрительно отвернулся.
— На молот перехожу, видишь? — с гордостью поведал ему Антон.
— Наплевать мне. Я скоро уйду с завода, — буркнул Илья неожиданно угрюмо.
— Почему?
— Нагибаться тяжело, — бросил он мрачно.
— Ох, пожалеешь!.. — предостерег Антон.
— Не твоя забота. — Придвинувшись к нему, Илья спросил сердито: — С Безводовым обо мне ты говорил?
— Ну, я.
— Тебя кто просил?
— А что особенного? Он не первый встречный, а комсорг.
Два дня назад, придя рано в цех, Антон с удивлением и испугом заметил торчащие из-под печи длинные ноги. Он осторожно тронул их носком ботинка; ноги сейчас же скрылись, послышался недобрый возглас: «Чего надо?» — и показалась взлохмаченная голова Сарафанова. Он вылез, сощурив покрасневшие глаза с отечными припухлостями под ними, взглянул за окно, где студеной и прозрачной ключевой водой разливался синий рассвет, спросил со скрытым беспокойством:
— Смена пришла?
— Сейчас будут сходиться, — ответил Антон. — Что ты здесь делал?
— В биллиард играл, — хрипло ответил Илья, прокашлялся, отряхнул кепку о колено, прикрыл ею пыльные всклокоченные волосы и, ссутулившись, побрел в душевую мыться.
Антон догадался, что Илья ночевал здесь, на теплом полу, и в тот же день, зайдя к Безводову, все рассказал.
— Не может быть… — смятенным шопотом произнес Володя. Сузившимися глазами долго и остро смотрел в одну точку. — Неспроста же он ночевал в цехе, а?
Дождавшись обеденного перерыва, Володя поднялся в столовую, чтобы встретить там Сарафанова. Он обошел все столы, но нагревальщика не нашел. Тогда он спустился опять в цех и увидел его у печи. Сарафанов сидел на куче сырых, холодных болванок, неподвижный и безучастный, и жадно затягивался горьким махорочным дымом большой, как сигара, самокрутки.