Котя сразу начинает распаковывать свою сумку, достает из нее миниатюрные камеры, микрофоны и мотки проводов.
Степа обходит зал, пальцем пробует воду в бассейне и начинает раздевается.
— Дед! Что ты делаешь?! — вскрикивает Котя.
— За такие сумасшедшие д-д-деньги можно заодно п-п-помыться, — говорит Степа.
— Ну, с тобой не соскучишься.
Степа прыгает на одной ноге, путаясь в подштанниках.
Котя прикрепляет крошечную камеру в листве пышного цветущего куста.
Голый, завернутый в простыню Степа заглядывает в парную.
Внимательно изучает бутылки на стойке бара:
— Тут такой выбор, — говорит он. — Не хочешь со мной выпить?
— Если я тут выпью, меня вырвет, — угрюмо отвечает Котя.
— А я выпью, — решает Степа. — Чтоб д-д-добро не пропадало.
Он наливает коньяк в рюмку и пьет. Берет из ящика сигару. Откусывает кончик.
— Ты ведь не куришь? — удивляется Котя.
— А я в виде исключения.
Котя прикрепляет вторую камеру. Степа с сигарой в зубах влезает в бассейн. Лежа в воде, пускает кольца дыма.
Котя, ругаясь сквозь зубы, прикрепляет микрофон.
— Да, деточка, — говорит Степа, — то, что мы сейчас делаем, не очень красиво. Но мы знаем, что это сделал Левко, и он хоть как-то должен быть наказан.
— Если это точно он.
— А кто же еще? Устроить эту диверсию мог только тот, кто знал, что Леша в тот день полетит. Никто из посторонних этого не знал, Леша поехал туда неожиданно. А Левко звонил Леше, когда Лешенька был в аэроклубе. Он знал, что Леша там.
— Что бы мы ни сделали, это его не оживит, — говорит Котя.
— Да, конечно, — говорит, лежа на воде, Степа. — Но вот я на «Мосфильме» встретил артиста, который играет его в этом последнем папином фильме. Он был в гриме, и на какую-то секунду мне п-п-показалось, что это он, Лешенька. Удивительная вещь кино. Человека нет на свете, а он п-п-продол-жает жить в луче света из проектора на экран. И можно п-п-прокрутить назад и увидеть, что было раньше. Старика можно увидеть молодым. И ребенком. Леша, когда был маленький, обожал играть в п-п-прятки. Он прятался на чердаке, в этой нашей столетней свалке, и было совершенно невозможно там его найти. Может быть, и сейчас он где-то спрятался.
Мой папа всю жизнь носит крест, в самые тяжелые времена отважно носил его, и крестил детей, но он самый настоящий атеист. Ему легче поверить, что я спрятался, чем поверить, что я умер. Все же боится мой папа смерти, ужасно боится.
Степа лежит на спине в воде, в мраморном бассейне, в сигарном дыму, и глаза его полны слез.
Часть шестая
1
Сейчас мой самолет разобьется, а мне еще надо успеть додумать какую-то мысль. О чем я думал? Вспомнил. Я думал, кто я? Вообще, что такое я? Я не понимаю самой простой вещи, где кончаюсь я и начинается все остальное. Когда меня не будет, весь мир станет немножко другим, или он останется точно таким же без меня? Или он будет таким же, но потому, что каким-то образом я в нем останусь?
Мне сейчас кажется, что эта мысль вообще самая главная и все должны об этом думать. А думают все совершенно о другом.
Вот Павел Левко и мой сын Котя пьют не чокаясь.
— Не заплатите — следующим будет кто-то из вас, — говорит Павел Коте. — Я понимаю, девяти миллионов у вас нет, но надо найти.
Вот старенькая, одетая в школьную форму Зина стоит перед Максом и теребит застенчиво свой черный передник:
— Я же Зинка! Твоя первая любовь.
— Зиночка, у нас с тобой никогда ничего не было. Тебе все это только кажется, — улыбается ей Макс своей вечно приветливой иностранной улыбкой.
— Теперь можно всем сказать правду, — шепотом говорит Зина. — Но про ребенка говорить все равно не надо.
— Про какого ребенка?
— Про нашу дочь.
Вот мой папа втолковывает Максу:
— Левко хочет п-п-п-получить эту лицензию и стать одним из самых богатых людей в мире. И Леша ему каким-то образом мешал. За это у нас убивают. И его уб-б-били.
Вот наш дом в Шишкином Лесу, из которого почти все вывезено в Машину галерею. Вечер. Темнеет. Стучит вдали электричка. Моросит дождик. Пахнет мокрой листвой, дымом и грибами, неповторимый, единственный в мире дух Подмосковья. Степина машина стоит у калитки, Макс, с сумкой в руке, поднимается на крыльцо. Степа остается у калитки.
— Ключ справа в щели под п-п-перилами, — напоминает он.
— Я знаю. — Макс достает из мокрого тайника ключ.
— Зачем ты это д-д-д-делаешь? — сокрушается Степа. — Тут даже электричество отключено.
— Папа, это последняя ночь, когда я могу побыть в этом доме. Завтра он будет продан на аукционе.
— Ты так говоришь, б-б-будто я в этом виноват.
— Ты не виноват, но я как-никак твой старший сын, а ты даже не посоветовался со мной, продавать дом или не продавать.
— Я думал, что ты согласен.
— Нет, я вовсе не согласен. Я считаю, что это дикая глупость. Когда с нас стали требовать эти девять миллионов, надо было сразу заявить в милицию, в прокуратуру и сказать этим твоим приятелям в Кремле. Но ты заранее убежден, что все в заговоре против тебя и никто не поможет. Ты никому не веришь. Вы тут в России все сошли с ума.
При Сталине и Брежневе вы друг другу верили, а теперь дожили до демократии и не верите никому и ничему.
— Ты просто не п-п-понимаешь.
— Я понимаю гораздо больше, чем ты, — волнуется Макс. — Потому что я живу не в этой безумной стране, а в нормальном мире, где все основано на законах и взаимном доверии. Но, когда я пытаюсь тебе что-то объяснить, ты на меня смотришь как на болвана. И все время гонишь в Лондон.
— Я не гоню. Но тебе же надо там спектакль сдавать.
— Чихать ты хотел на Лондон и мой спектакль. Тебя просто раздражает мое присутствие. И так было всегда.
— Это неправда.
— Это правда. Я же урод в семье. Все нормальные Николкины, перебесившись, становятся столпами русского общества. А я так и не перебесился. Не оправдал твоих надежд.
Это мне очень знакомо. Я тоже вечно об этом думаю, даже не думаю — подсознательно озабочен, оправдываю ли я папины надежды или не оправдываю. Ужас, но факт. Мы с Максом пожилые люди, но до сих пор, как в детстве, нам кажется, что мы его надежд не оправдываем, и что он, наш папа, во всех отношениях умнее, талантливее, счастливее нас и вообще живет правильнее, чем мы, и что до папы нам никогда, никогда, никогда не дорасти.