Все чаще вспоминала она свой домик, палисадник с черемухой и старую грушу у крыльца.
На невестке годы не отражались: она оставалась свежа, румяна и легка на подъем.
«Можно бы гостей позвать, но у нас так тесно», — вздыхала она, глядя на свекровь так, как будто все дело было в ней.
«Так что подал я заявление на квартиру, — сообщил как-то сын и, опустив глаза, шумно выдохнул. — На заводе обещали…»
Сын с женой и парнем переехали в новый дом. Анна Тимофеевна получила комнату за выездом в старом, но крепком кирпичном доме. У нее оказалась приличная соседка, спокойная вежливая старушка. Она недавно похоронила мужа и часто ездила к нему на кладбище. Возвращаясь, снимала маленькую старомодную черную шляпку, черные кружевные перчатки и шла на общую кухню ставить чайник. В ее комнате на диване, телевизоре и комоде лежали вязаные салфетки. В углу у окна стоял на тонких гнутых ножках изящный столик, весь украшенный перламутровыми цветами. «Это инкрустация. Старинная вещь, — объяснила соседка Анне Тимофеевне. — Самое дорогое, что у меня осталось. Многое пришлось продать. Как-то надо жить».
«Я тоже не шибко богатая, — успокоила ее Анна Тимофеевна. — У меня на книжке шестьсот три рубля. Похоронные. Думаю, хватит». — «Хватит, если памятник скромный делать. А если черный мрамор, не хватит». — «На что мне мрамор? Что я, академик какой или писатель?»
Они жили мирно, спокойная, выдержанная бывшая учительница немецкого языка и говорливая, общительная бывшая крестьянка.
Иногда по воскресеньям навещал ее сын Василий с женой, приносили торт, пили по-семейному чай. Андрюша забегал среди дня: «Бабань, дай два рубля». Она давала ему и два, и пять рублей, каждый раз намереваясь сообщить ему одну из важных жизненных заповедей. Но внук торопливо, сжевав у нее кусок пирога и похлебав щей, убегал по своим надобностям.
И вот однажды, гуляя в ближнем сквере, две старые женщины, не обремененные никакими заботами, набрели на группу таких же, как они, престарелых людей. Это выглядело странно — одни старушки и старички, по облику давно перешагнувшие пенсионный рубеж. Возле них не было ни детских колясок, ничего такого, что указывало бы смысл собрания.
Старушки переговаривались друг с другом, как знакомые, улыбались. Было всех человек двадцать — двадцать пять.
И тут раздался баян. Маленький щуплый старик, сидевший на скамейке, растянул мехи, привычно пробежал пальцами по кнопкам и заиграл веселую мелодию. В группе оживились, некоторые даже стали притопывать.
— Давай, Лексевна! — обратились старушки к одной из сидевших тут же товарок. Старушка была обычная, каких много.
Она сначала затянула потуже цветастый платок на голове, потом в такт музыке покрутила руками, повела плечом и запела:
Голосок у нее оказался тонкий, но довольно громкий. Заметна была привычка «выступать»:
Анна Тимофеевна потянула соседку за рукав:
— Пойдем поближе, послушаем.
— Неудобно. Нас там не знают.
— Ну и что? Поют же. Идем!
Певунья держалась просто, как среди своих, как когда-то на деревенских улицах во время вечерних гуляний. Только текст был нынешний:
Слушатели одобрительно кивали, понимающе улыбались. А она, ободренная вниманием, продолжала:
Никого не смущал текст. Он был всем близок. Он выражал их настроение, их желание быть с милым другом.
— А мы с Павлом Алексеевичем раньше в концертный зал ходили, — задумчиво произнесла Ксения Ивановна. — Он Рахманинова очень высоко ценил. Это композитор такой, — объяснила она Анне Тимофеевне. — Если бы муж меня теперь увидел!
«Здесь чем не концерт», — хотела ответить Анна Тимофеевна, но тут поймала на себе взгляд седенького старичка. Он улыбнулся ей и мигнул левым глазом.
Вот с этой минуты у нее и возникло ощущение новой жизни.
«Да что я, господи, девка, что ли? — испуганно подумала она про себя. — Чего я краснею-то? Ну, мигнул старый козел, ну и что!»