Так она подумала, но внутри у нее затеплилось что-то давно-давно забытое. Она вспомнила своего Ивана Кузьмича, их короткую любовь, свое терпеливое ожидание пропавшего без вести на войне отца двоих детей (Машенька померла в детстве после глотошной). Вспомнила конюха Арсения, который, подвыпив, стучался к ней в окно: «Анна, слышь, выдь, чего скажу». Как она боялась этого конюха и как однажды шибанула его по лицу мокрой из таза простыней. Она вспомнила, что так и не дождалась неторопливой теплой любви, так и затерла в памяти всякую мысль о ней, поистратила свою женскую тоску в ежедневных и бесконечных стараниях…
Другая певица, посмешливее, вступила в кружок. У нее присвистывали искусственные зубы, зато рот красили два ровных жемчужных ряда:
Старичков на всю компанию было четверо. Они держались рядом, зная себе цену. Частушки становились все забористее, откровеннее:
Если бы не октябрьский холодок, наши соседки еще потоптались бы, послушали бойкие припевки. Но пальцы в ногах уже замерзли, и на ветерке покраснели носы.
Дома Анна Тимофеевна заметила, как соседка примеряла перед зеркалом меховую накидку, от которой густо веяло нафталином.
— А что, годится! — одобрила Анна Тимофеевна, погладив мягкий мех рукою. — Тепло и богато. Прямо барыня-леграиня.
— Что ей без толку лежать, этой горжетке, правда же? — сказала соседка, красуясь. — Мех от времени стареет и портится.
Анна Тимофеевна решила, что она тоже не лыком шита, и вытащила из-под кровати коробку с финскими сапожками «Аляска». Толстый белый мех устилал их нутро. Сапоги хранились «на праздник».
«Может, я и не доживу до него», — решила старушка и сунула ноги в мягкую теплую глубину…
В следующее воскресенье они снова пошли в сквер и не ошиблись: старики и старушки так же группировались вокруг знакомой скамейки. Не было только еще баяниста.
«Заболел, что ли? — подумала Анна Тимофеевна и пожалела старика: — Есть ли кому стакан воды подать? Небось тоже одинокий».
И она поняла: тут все одинокие. Тут все без жен и мужей. Без внуков, которые давно повырастали. Без детей, которые давно сами не молоды.
Время шло, музыки не было. Не выдержала шустрая певунья, запела-таки без сопровождения:
Люди повеселели, заулыбались. Но музыки явно не хватало. Не хватало ее воздействия, общего настроя.
На новеньких поглядывали с интересом. Меховая горжетка явно производила впечатление. Анна Тимофеевна старалась не замарать новых сапожек, отодвигалась, если кто теснил ее и мог ненароком наступить на черную замшу.
«И этого нет, козла-то, — подумала она о седеньком старичке. — Небось у телевизора сидит».
Но он не сидел у телевизора. Он давно уже стоял сбоку, собираясь заговорить с этой миловидной и, кажется, не злой старушкой. Он коротко кашлянул, и Анна Тимофеевна обернулась.
— А я думаю, вы это или другая? — сказал старичок. — Вы не в тридцать седьмой поликлинике лечитесь?
— Чего? — смутилась Анна Тимофеевна.
— Я говорю, лицо ваше знакомое.
— Да мы тут живем на Восьмой улице. Это моя соседка, — ответила Анна Тимофеевна. — Мы в одной квартире живем.
— А я один живу.
— Одному скучно.
— У меня кенарь есть. Была и канарейка, только сдохла. Жука какого-то склевала и сдохла.
— Жалко, — посочувствовала старушка.
— Жалко, петь перестал. Раньше тренькал целыми днями. Теперь молчит. Вот надо подружку ему. Мне один знакомый пообещал достать. Я на рынке глядел. Но там дорого просят.
— Вот как?
Так они познакомились. Поговорили. Довольные пошли по домам в разные стороны…
Под Новый год Ксения Ивановна заболела. Анна Тимофеевна взяла над ней шефство — вызывала врача, готовила еду. Настаивала в кастрюльке целебный отвар из сухих трав и поила больную.
— Аннушка, — сказала соседка бледным голосом. — Когда я умру, возьмите себе этот столик на память.
— Господь с тобой, моя хорошая! Не надо мне твоего столика, — ласково отмахнулась добровольная сиделка. — Я ведь раньше тебя помру. Это я с виду крепкая, а внутри у меня все отжило.