Мидж сидела у окна, все ее тело расслабилось. Она была больна и ждала сигнала о выздоровлении, которое происходило постепенно, словно какие-то легкие прикосновения излечивали ее плоть и израненную душу. Что ж, она может подождать, отдышаться, проявить терпение, как советовал Томас. Она будет готовить и убирать дом, приносить цветы и осознавать, что добрые дела, которые она некогда сочла своим призванием и долгом, в конечном счете обернулись привычными обязанностями перед семьей и домашней рутиной. Она бы не пережила этот разрыв, это дезертирство, это бегство, представлявшиеся ей такими прекрасными прежде, пока их перспектива оставалась туманной; не смогла бы уйти от Томаса, разделить пополам Мередита, покончить с прошлым и зажить новой свободной жизнью с Гарри. Все это казалось возможным только потому, что на самом деле было невероятно. Несбыточная мечта, фантазия, сосуществующая с реальностью, эту самую фантазию не допускавшей. Ну разве могла Мидж так поступить с Мередитом: поставить его перед выбором, кого из родителей предпочесть? Мучительные неловкие посещения, тихо отъезжающая от дверей машина, родители, которые не общаются друг с другом; молчаливое одиночество, это ужасное подчеркнутое безразличие и уход в себя. Порой такой судьбы не избежать, но в данном случае она была бы ничем не оправдана.
«Жаль, что он узнал, — подумала Мидж. — Но он все равно узнал бы об этом, не сейчас, так позже. И он стал таким взрослым, у него такие умные понимающие глаза. Как разумно и дружно они с Томасом стараются окружить меня любовью и (что кажется невероятным) благодарностью. Томас говорит, они ни о чем не договаривались заранее, и я ему верю: они не обменялись ни словом. Как же они похожи!»
И она улыбнулась, потому что не только ради Мередита отказалась от того, чье обаяние и красоту не отваживалась теперь вспоминать, — она сделала это и ради Томаса. Мидж пыталась возненавидеть Томаса, чтобы собраться с силами и бросить его. Она уже не могла вообразить то свое душевное состояние. Теперь она освобождалась и открывала в себе старые чувства к Томасу, точнее, осознавала их по-новому, словно вернулась и увидела, как они выросли, развились, облагородились и окрепли. Неужели она раньше не знала, что Томас лучше, сильнее, привлекательнее, интереснее? Томас выиграл эту игру.
«Я была влюблена, — думала Мидж. — Я сошла с ума, но я была влюблена. Это опыт самопознания, как он когда-то говорил; разве не честно называть это мечтой?» Но в жизни не для всего найдется место, и для этого места не нашлось. Неужели долгая ложь отняла у них все шансы? А если бы они открылись Томасу сразу, как только все началось? Но начало было таким восхитительным, таким всепоглощающим, что говорить о чем-то было невозможно. Одно невыразимо прекрасное настоящее, а будущего не было, настоящее стало будущим. Поэтому они не могли ни думать о чем-то, ни планировать. А потом структура лжи выстроилась, и признание каждый раз оказывалось совершенно невозможным и одновременно желанным. Они оба ждали какого-то знака. Ну вот, наконец знак был дан. Жалела ли Мидж по-прежнему, как эти два года, о том, что не встретила первым Гарри, что вышла за Томаса и жизнь ее сложилась так, а не иначе? Это сожаление, прежде представлявшееся насущным, теперь поражало своей пустотой. Но прошлое неопровержимо, его нельзя уничтожить. Может быть, в один прекрасный день она начнет испытывать к прошлому сентиментальные чувства? Она не забудет, что любила Гарри, и эта любовь со временем станет безобидной. Пока возможность соединения с Гарри сохранялась, она была отвергнута, но активна, как недоброкачественная, но излечимая опухоль. Это звучало пугающе, ведь опухоли иногда убивали тех, на ком паразитировали. «Смерть возможна, но от этого я не умру», — думала Мидж. Смерть была повсюду, ее лучи падали на нее, и на тех, кого она любила, и на все в мире. Мидж вспомнила свой сон про белого всадника и странное влияние Стюарта, приведшее к разрушению ее привычной жизни, уничтожению естественных желаний, ощущению полной заброшенности и при этом — неземного блаженства. Она поняла, что напряжение чувств прошло, стало далеким и даже нелепым, но уже не забудется никогда.