С той поры наши отношения с Аврамом совсем разладились. Люди болтали, будто виной тому богатства наши: дескать, непоместительна стала земля для нас, чтобы жить вместе… Чушь собачья!.. Да, все чаще стали вспыхивать между нами раздоры: то из-за пастбищ, то из-за поваленных кем-то изгородей, то из-за моих или его сбесившихся собак, то из-за пьяного ора моего…
Но причина всех раздоров была одна. Та, о которой ни я, ни дядя мой не говорили вслух…
Нарастающая меж нами неприязнь передавалась и людям нашим. Однажды заспорили из-за овец пастухи наших стад, выясняя, где чьи ярки, вцепились в одежды друг друга, до драки дело дошло. Мы с Аврамом прибежали на крики с двух сторон, чуть было тоже сгоряча не сцепились, но стряхнул с себя дурман вражды мой дядя и, унимая рукой подергивание левого глаза, произнес негромко, рассудительно:
— Хватит нам жить вместе, Лот. Если ты налево, то я направо, если ты направо, то я налево…
И посмотрел я в сторону Иорданскую, цветущую, как дивный сад, где виделись прекрасные строения Содома и Гоморры, и понял я, что если где найду успокоение, так только в грешных городах этих.
И пошел я с семьею своей, с людьми, скотом и всем имуществом на восход солнца. И поселился на окраине Содома.
А дядя мой двинул шатер на закат и поселился у дубравы Мамре, что в Хевроне. Там, доходили вести, соорудил он жертвенник Господу своему, там, доходили слухи, явился ему с неба голос: «Всю землю, которую ты видишь, тебе дам я и потомству твоему навеки, и сделаю потомство твое, как песок земной: если кто сможет сосчитать песок земной, то и потомство твое сочтено будет…»
Кто бы слышал, как пьяно хохотал я над далеким и недалеким таким дядей, как потешался до слез!..
А внутри меня, под грязной пеной смеха, выстанывалось:
— Прощай, Сара! Теперь навсегда прощай!..
3. Утро туманное
Мне было лет четырнадцать от силы, когда на разлинованном тетрадном листке накарябал я вкривь и вкось:
В этих шести строчках, при всей их безрадостной искренности, безбожно соврал я дважды. Слово «любовь» ну никак не вписывалось в ритм стихотворения, да и стыдился я, боялся его, горячего. Хотя нахлынувшая на меня страсть ничем иным не была — только любовью, все же написал: «дружба». Второй раз соврал из бодрячества, а может, из желания доказать той, кому эти строки посвящены: ничего, мол, переживу как-нибудь, пустяки!..
Только как же я мог доказать, если и не надеялся найти в себе смелости подкинуть ей этот листок?.. Выходит, сам себя пытался обмануть. Глупо!.. Но для «трудного возраста», может, как раз и естественно.
Когда только он кончится, мой «трудный возраст»?..
Этот грустно-бодряческий и, по сути, лживый стишок написан мной как раз тогда, когда впервые, пожалуй, я ощутил свою жизнь пустой, мрачной и не столь уж нужной, как раньше казалось. А все же для меня в этих (пусть даже фальшиввых!) строчках — боль. Даже сейчас, через четверть века с гаком, читаю и — больно, жутко больно, внезапно…
Вот так же больно было мне лет в восемь, когда гостил у бабушки с дедушкой в хохляцком селе Орлик. Вечером, когда прошли по единственной длиннющей улице села сперва мычащие, а потом мекающие и блеющие стада, когда над соломенными крышами вызрели вишнями первые звезды, в окно дедовой хаты затарабанил дружок мой, соседский парнишка. Прибежал он с радостью великой:
— Костя! Кино показуют!
Тогда клуба в Орлике еще не было. Раз в две недели, редко чаще, заезжий киномеханик крутил фильм прямо на улице. Экраном служила белая стена порушенной в тридцатые годы церкви, в которой когда-то пели на клиросе мои бабушка и дед.
Не надо объяснять, почему мигом бросил я недочитанного «Тараса Бульбу» (на украинском, кстати, языке — не было для меня когда-то трудности в понимании его) и, пулей вылетев из хаты, побежал за дружком, которого уж и не видно было в топленой темноте, лишь собаки облаивали его заливисто где-то далеко впереди.
Я поднажал, чтобы догнать, чтобы поспеть к началу фильма, если даже на журнал опоздаю. Бежал так, что ноги мои босые едва касались еще не остывшей дорожной пыли. Но все же — касались. Потому и налетел пальцами на невесть откуда взявшуюся булыгу.
Тиха украинская ночь…
Я не нарушил ее тишины криком, хотя от дикой боли завертелся волчком.
Тихо. Темно. Пусто.
И — больно, так больно!..