Страх, поселяясь в сердцах, делает людей безумными…
В конце концов жители Сигора изгнали нас, дали в дорогу лишь вина и хлеба. Я увел дочерей на высокую гору, нашел пещеру, где и лежу теперь, распластанный, изнуренный болью, чуя над собой занесенный топор судьбы, только тому и радуясь.
Лишь бы со смертью тела моего не остались жить источившие меня думы!..
Поселившись с дочерьми в пещере, утопить я хотел боль и думы в вине. И Милку с Иской стал этим зельем угощать, чтобы хоть немного забылись.
Поначалу они от вина повеселели, благодарить меня стали, что хоть их сумел спасти от погибели. А выпив еще, пустили слезу о матери, о женихах. Ну, я и напомнил им вранье свое, что оживет Элда, когда родятся у них детушки. Этим только вновь вызвал гнев. Распалились красавицы мои, коря меня злобно: погубил ты женихов наших! никогда мы не станем женами! не будет у нас детушек! не выйдет из соляного столпа матушка! изгнали нас люди и никогда не примут!..
На душе моей, просветлевшей было от вина, стало еще черней, зарыдал я, взмолился:
— Простите меня, дочери! Может, и вправду никогда я не любил вашу мать, но вас-то люблю, всегда любить буду!
— А что нам с твоей любви? — пропищала, размазывая слезы, Иска.
Милка сперва поддержала ее:
— Не такой нам любви надо! — потом вдруг пьяненько улыбнулась. — Повыли — и хватит. От слез трава не растет… — наполнила чашу вином, протянула мне. — Пей, отец, не плачь. Мы тебя тоже… любим!
Я пил чашу за чашей, и вновь оседала муть в моей душе. Я смеялся, обнимал дочерей, уговаривал выпить со мной, но они, уже тоже смеясь, отнекивались. А мне подливали.
Хоть и заметил я, что перешептываются они, но вовсе не встревожился: на то и девицы, чтоб шептаться.
Уж теперь-то я знаю, что накануне гибели своей человек может быть самым счастливым. Вот так и на краю пропасти охватывает порой ликование, ощущение полной, безумной свободы, а потом — падение в бездну…
Уже молкли в плотнеющих сумерках птахи, но голоса дочерей звенели в моих ушах пением сказочных птиц. Огненное светило скрылось за горой, но в крови моей от вина и от ласк дочерей ярким солнцем разлилась радость.
И я запел в тот вечер, в ту ночь. Много лет уже не вспоминал своих песен, а тогда запел!
Я пел о луне, льющей с темного неба золотое вино света, о трепетных тенях листвы на кремнистых тропах, о бесшумном мельтешении летучих мышей, о страстной пляске языков ночного костра, об искрах, возносящихся в бездонную высь и становящихся звездами…
Я пел хрипло, расплющенным голосом, о ночных приметах пел, а выходила вновь песнь о любви. Да, о ней! Я понял это по тому, как разгорелись глаза моих дочерей, как целовали они меня, благодаря за песню, как согласились Милка и Иска наполнить себе чаши вновь.
Потом я видел смеющуюся луну, она подмигивала мне, покачиваясь в темном небе, расталкивая мельтешащие вокруг нее, как осы вокруг блюда с медом, звезды. Потом смазалось все, будто слепил мне ресницы тот мед из блюда. Потом вдруг увидел я апельсиновое дерево со светящимися оранжево плодами, с великим их множеством! И голос, неведомый, звучащий в моем сознании, сказал: каждый плод — женщина, к которой тебя влекло!
Сладко замирало мое сердце, когда глядел я на это прекрасное дерево, усыпанное яркими плодами. А когда протянул к ним руку, плоды вдруг посыпались оранжевым градом, поскакали под уклон горы и некоторые разбивались далеко внизу о камни. И над каждым разбившимся плодом вспыхивала оранжевая зарница, и вставала на миг из каждой вспышки фигура женщины, ни узнать, однако, ни разглядеть ни одну я не успевал.
Но вот один плод разбился совсем неподалеку от меня. Полыхнуло оранжевое зарево, ослепило на мгновение, и увидал я перед собой — гибкую, чернявенькую, с маленькой родинкой над верхней губой, несущую небольшие крепкие груди как праздничные дары… Она улыбнулась мне знакомо — так, что обозначились маленькие ямочки на щеках, быстро-быстро облизнула яркие свежие губы, схожие с лепестками роз после дождя, и весело оглядела меня широко расставленными, будто стремящимися увидать как можно больше враз, глазами.
Я узнал ее! Это Горлинка, самая первая моя женщина, поцелуй которой пахнул солнцем и оливковым маслом!
— А! Соколенок прилетел! — проворковала она со счастливым смехом. — Все такой же!
Прошло множество лет, жизнь прошла, я забыл ее имя, но она явилась ко мне такой, какой знал ее когда-то. Но как же узнала она меня в этом сивом, бородатом и морщинистом старике?