От автостанции пошел я пешком, даже не отдавая себе отчета в том, что из-за боязни растянуть время пытаюсь. Вот он, мой городок, вот она, Орел-гора, от встречи с которой всегда дух захватывало. Мартовский осевший снег изъеден сажей от чертовой дюжины зыряновских котелен, грязно…
Вот уж и дом мой показался — пятиэтажный, серо-зеленый, обшарпанный, как почти все дома в городке, переставшем быть «флагманом добычи полиметаллических руд». Этот дом приходится называть теперь родным, а тот, прежний — приземистый восьмиквартирник на Геологической улице, драным толем крытый, — давно снесен, бульдозер старательно разровнял место, где он стоял, но я, хоть и через полвека, если жив буду, непременно отыщу его — из-под земли теплом потянет, и с закрытыми глазами увижу свои настежь распахнутые окна на втором этаже, разгляжу даже выжженное на раме увеличительным стеклом имя «Светланка»… Стоит этот домок-горбунок в моей памяти всем бульдозерам назло, а в этой серо-зеленой пятиэтажке прожил я всего два года, не успел душой прикипеть, но здесь живут мои родные, здесь мама… если еще живет… Двор наш безлюден, лишь ребятишки в грязном снегу возятся, я их не знаю — без меня выросли… А вон впереди идет старик в демисезонном, мышиного цвета, пальто, в черной кроличьей шапке. Сутулый такой… Я его тоже не знаю, хоть он идет к моему дому, к моему подъезду, крайнему… Сердце-то как у меня колотится и в горле ком! Тащусь, кажется, медленней того старика, ноги не идут… И вдруг пронзила мысль: да это же отец мой!..
Уже в сумрачном подъезде поймал его за рукав, сказать ничего не смог из-за кома в горле. Отец сперва испугался, вздрогнул даже, потом разглядел меня:
— Приехал?.. Хорошо, Костя, что приехал… — произнес едва слышно и стал молча подниматься по лестнице.
Я шел за ним и боялся спросить, боялся услышать ответ. Думал: раз отец не у маминой постели, значит, она уже умерла, значит, ходил он уже по похоронным делам. Поднимался за ним, глядел в его сутулую спину, и дыхание мое перехватывала двужильная, жгутом туго переплетенная мысль: «Какой он старый стал, а мама умерла!..»
Мы вошли в квартиру. Тихо. Страшно тихо… Потом навстречу мне метнулась моя совсем уже взрослая сестренка. Толстушкой ведь была, пончиком этаким, а похудела-то как, под глазами круги… Галинка, всхлипывая, обняла меня, голову на плечо уронила. «Ну, значит, опоздал!..» — понимаю я. Хрипло спрашиваю: «Когда?..» Сестра что-то отвечает или переспрашивает, я не понимаю, трясущимися руками стягиваю ботинки. И вдруг слышу стон. Слабый, но стон. Из маминой комнаты!.. Я обрадовался этому стону куда сильней, чем радовался когда-то давным-давно, в детстве, Светланкиному призывному «эй!» под моими окнами.
Я не увидел маму. Не маму, верней, увидел: эта пожелтевшая, сухонькая, маленькая совсем старушка, с «маской смерти» на лице, так на нее не похожа…
Мама не увидела меня, хотя глаза ее были полуоткрыты.
— Таня, Костя приехал… — произнес отец каким-то не своим, чуть ли не женским голосом.
Мама долго глядела на меня, не узнавая, потом только и смогла произнести мое имя. Голос ее был слаб и будто бы равнодушен. Я подошел, схватил ее руку, ставшую такой желтой и шершавой, едва теплую, с синяками от внутривенных уколов. Что-то стал говорить бодрое, якобы утешающее и обнадеживающее, понимая с горечью, что все слова — не те. А где их — «те» — взять?.. Мне ведь казалось: лишь бы успеть, а уж спасти сумею — словами даже! — и для мамы найду их, и для тех, кто поможет ей… Думалось даже: вот увидит меня и лучше ей станет…
Ну вот и увидела, наконец… Держа ее усохшую руку в своей, понял, что мой приезд, конечно же, чреват для нее осознанием: если Костя приехал, значит, конец близок… Вот опять опускаются ее веки. Я знаю, что видит мама. Она видит фиолетовый клубящийся туман времени, темную воронку, образованную его вихрем, воронку с нарастающим, ярким, но не слепящим светом…