И всё! Не отмоешься, не обелишься, не оправдаешься, не реабилитируешься! Хочешь, чтобы люди поверили в самый гнусный, самый невероятный, самый чудовищный навет? Ну, так походи по знакомым и пожалуйся, как тебя, бедного, оклеветали. Вот падлы! Одна порядочная женщина на весь этот русскоязычный бордель, и перед той облажать должны. Сегодня же в Омск, «в Сибирь, и пусть петух разбудит, когда вернусь издалека…» Правда, билеты на обратную дорогу куплены с закрытой датой вылета, так что, скорей всего, доплатить предложат за досрочное адью, а платить-то и нечем, но лучше неделю в зале ожидания позагорать, чем в этом говне барахтаться. Не велики бояре – перекантуемся».
– А поехали-ка, девчонки домой, а то я как-то паскудно здесь себя чувствую.
Но девчонки так между собой переглянулись, что сомнений не оставалось: они эту тему уже обсасывали и имеют, по-видимому, своё, отличное от него, Бориса, мнение.
– Домой – это к кому? К участковому, который по заданию налогового инспектора твоих больных пасет, чтобы узнать, сколько они тебе за левую работу на дому уплатили? В казённый дом захотел?
– А куда ехать?
– В Израиль, вот куда!
– Я в этот Узбекистан не поеду.
– Если из страны уезжают евреи, значит там жить нельзя, значит, «прогнило, что-то в датском королевстве».
– Если у евреев такой тонкий нюх на опасность, то почему они из Германии не уехали до того, как их в крематорий повели?
Борис прекрасно знал, что ещё за три года до прихода к власти Гитлера евреи стали уезжать в Палестину. Знал, но хотел услышать возражение.
– Этого я не знаю, не успели, наверное, но зато мне доподлинно известно, что в России прокатились две страшные волны государственного антисемитизма. Хочешь дождаться третьей?
Жена так и не услышала ответа по поводу предполагаемой третьей волны, потому что зазвонил телефон.
– Что вы там коммуналку устроили? – пищал козлобородый. – Понаехали, пылесосы, создали такую обстановку, что Саймон к себе домой не хочет возвращаться
– Однако ты осмелел. Вот что значит, оказаться в пределах недосягаемости. Послушай меня, хорек! Слово «коммуналка» применительно к нашей ситуации предложил употреблять я, а тот, который рядышком с тобой стоит, выдает его, по своему обыкновению, за свою остроту, хотя острым там и не пахнет. Что касается пылесосов, так это не по адресу – я у него ни копейки не взял и, надеюсь, не возьму. А вот что касается невыносимой обстановки, то сегодня действительно возвращаться домой я ему не советую, потому что, как только он появится, я начищу, наконец, ему фэйс. Ты, вонючка, можешь прийти с ним вместе – получишь за компанию.
Борис положил трубку и почувствовал облегчение. Мерзкая недоговоренность, все это время витавшая в воздухе и грозившая разрешиться грандиозным скандалом, больше не существовала.
«В конце концов, я не виноват, что наши отношения зашли так… – он не успел додумать, куда и как зашли их отношения, потому что – вдруг вспомнилось, как доктор Ватсон голосом Виталия Соломина крикнул Шерлоку Холмсу, стоя на пороге своей комнаты: «Зайти так далеко!» Крикнул с укоризной и закрыл за собой дверь. Борис не помнил ни названия рассказа, ни причины раздражения милого доктора, но сам факт возмущения рафинированного интеллигента по поводу ничтожнейшего нарушения его другом правил английского общежития показался ему на фоне того, что происходило с ним в этой квартире, таким наивным, что спровоцировал смех.
«Зайти так далеко? – повторял он, держась за живот. – В Израиль, в Уганду, в Руанду, на Северный полюс из этого гадюшника!» – «Зайти так далеко!» – Ой, я не могу, – он присел на корточки не в силах погасить смех. – «Зайти так далеко!» – пароксизм смеха сотрясал тело, слезы текли по щекам. – «Зайти так далеко!» Я сейчас умру» – хохотал он, и если бы в этот момент кто-нибудь посмотрел на него со стороны, то подумал бы, пожалуй, что бородатый мужик, сидящий на корточках в бутафорской будке с надписью «Телефон», не смеётся, а горько плачет по чему-то очень дорогому и безвозвратно утраченному.
На другой день за Фимой заехали родственники и увезли его на отдых в Калифорнию, а Борис, взяв Борщова в качестве переводчика, пошёл в израильский консулат.
– А в Америке не хочешь остаться?
– У меня денег на адвокатов нет.
– Я дам, у меня есть знакомый из наших. Он за шестьсот долларов выведет тебя на первое слушание, скажешь, что подвергался дискриминации по национальному признаку, а все остальные бюрократические процедуры будут проводиться бесплатно.
– Спасибо, Саша, но я не хочу.
– Почему?
– Не знаю точно почему, но здесь у меня душа умирает. Да не только у меня.
У всех русскоязычных. Что-то происходит с людьми в эмиграции. И в Америке, мне кажется, особенно. Какая-то если не нравственная, то физическая деформация. Я не очень пафосно излагаю? Вот я сегодня ночью думал про тебя, и у меня, даже, четверостишье сложилось. Не обижайся. Я к тебе с теплом отношусь.
Борис задумался на мгновение:
Душа сгорела от болезней
Костёр погашенный давно.
Душе в России жить полезней,
Хоть экология – говно!
– А ведь ты прав, пожалуй. Если в Израиле окажется по-другому, напишешь?
– Напишу.
Таких идиотов, которые бы просились из Америки в Израиль, а не наоборот, в консулате увидели впервые. Даже скрыть удивления не могли, но пытались. Купили на радостях им билеты до Тель-Авива, похлопали одобрительно по плечу и пожелали успешной абсорбции на исторической родине. Семён позвонил, пообещал увезти в аэропорт. Вылетали вечером. Борис закончил поэтические упражнения, перечитал поэму, придумал ей название «Метаморфоза» и остался недоволен. Не хватало самого главного – обобщения. Он покумекал немного и дописал:
«Пойду, подложу ему под подушку, он прочтет, и… и что? – спрашивал себя Борис. – Застыдится, корить себя станет? Ничего подобного. Даже серийные убийцы считают, что они правы, что, кто-то другой в их преступлениях виноват, а не они. Чикатило, например, во всем винил импотенцию».
Борис скрутил опус трубочкой, поджег его над унитазом, проследил как плод его раздумий, впечатлений и разочарований превращается в пепел, и слил воду.
Уже, судя по времени, должны были объявить регистрацию билетов вылетающих в Израиль, а Семёна все не было. Наконец появился, положил на стол две стодолларовые купюры:
– Это вам.
– Не надо денег, у нас есть.
«Из наружного карманчика достал, значит, заранее приготовил, не хотел при нас в портмоне рыться, – соображал Борис, – долго, наверное, перебирал, думал, пересчитывал и остановился на двухстах. А вдруг он от чистого сердца предлагает?»
– Хочешь сделать мне приятное? Подари мне лучше кухонный нож, а то когда я ещё работать начну?
Семён подарил, но при осмотре ручной клади нож этот категорически брать с собой запретили.
Семён ещё не ушёл – стоял в зале ожидания.
– Пожалел мессер? Признавайся, – Борис изобразил улыбку, чтобы Семён гарантийно не спутал шутку с укором, и протянул нож.
– Нехорошо как-то всё получилось. Мне кажется, что, если бы ты приехал один, всё сложилось бы по-другому. Поехали бы с тобой в Майями-Бич, прихватили бы парочку птичек пофасонистее, погарцевали бы с ними по-пермски. Ты так не считаешь?
– Считаю: ровно восемь букв «п» в предпоследнем предложении.
Он обнял Семёна и пошёл на посадку.
– Борис! – крикнул вдогонку Семён. – Я тебе завидую.
«Вот те на! Богатый, трудоустроенный, с крышей над головой завидует мне, нищему, улетающему в неизвестность. Завидует, что я в Израиль еду, или тому, что у меня семья, дочурка, жена, которая ни за одну, ни за десять яхт с ним лечь не подпишется? Что-то такое появилось в выражении его лица, чего раньше не было. Пожалуй, это грусть по поводу утраты собственной значимости. Его так все любили, а теперь он, в сущности, очень одинок, оттого и печален. А за что любили-то? За острый язык и за непосредственность. Язык утрачен – английский знает на уровне «купи-продай»; анестезиологу в принципе этого уровня достаточно – с больным под наркозом не поговоришь, но нельзя же быть оригинальным, если падежи путаешь и если в разговоре с коллегами полутонов не просекаешь. Отсюда постоянное ощущение ущербности да плюс к тому томительное ожидание характеристики от «товарищей». Рассказывал Семён, что у них в клинике шеф такой порядок завёл: в конце года предлагается написать дружеский отзыв о каком-либо конкретно предложенном коллеге. Донос, в сущности, но всё это с блядской улыбочкой на губах и ледяным холодком в поросячьих глазках. Тут уж не до непосредственности, когда после особенно дружественного отзыва можно с работы загреметь. Вот и утратилась постепенно собственная значимость, сублимировалась на стенках сосудов измученного трудной эмиграцией мозга, а вместо неё – кручина на лице. Даже хороший заработок лик не просветляет. Сколько вообще одному человеку нужно жратвы, тряпок и машин? Жить нужно не для себя, жить нужно для кого-то, и отдавать нужно с большей приятностию для души, чем брать. Только тогда существование несчастных двуногих, с рождения обреченных на смерть и хорошо об этом информированных, приобретает смысл. А вот интересно, если бы завтра Семён улетал бы навсегда, в какую-нибудь Австралию, стали бы выть по нему хором, как тогда на перроне Одесского вокзала? Нет, конечно! Даже Крыска слезы бы не уронила. Уезжает, подлец, а ей с козлобородым шибздиком в социальной норе кувыркаться? Борис вспомнил, как он рыдал на проводах в голос, до всхлипывания, до икоты, до истерики: