* * *
Борис стал плохо спать. Проходил на днях мимо чужого особняка, а в палисаднике косили траву. Он вдохнул запах поверженных стеблей и потерял покой. Не мог уснуть, ворочался, пытался считать до тысячи, взглянул на циферблат – до рассвета оставалось пару часов, психанул, сам не зная на кого, взял ручку и написал:
Нет, гидра ностальгии не подняла ещё ни одной из своих многочисленных гадючьих голов, ещё не уколола в сердце иглой зелёной тоски, но некоторые изменения в настроении становились столь очевидными, что не отмечать их означало бы проводить в жизнь ненавистную Борису страусинную политику. Отсюда и продолжение поэтических упражнений. Слушать становилось приятнее, чем болтать – признак охлаждения ума, а может быть, и его притупления. Вот сидит Борис на банкете по поводу окончания курсов изучения иврита и слушает.
– Каждый эмигрант должен съесть свой, предназначенный именно ему кусочек говна.
– Если бы только кусочек, – молчаливо одобряет говорящего Борис.
– Мы, евреи, являемся единственными проводниками русской культуры за рубежом потому, что мы сочетаем в себе иудейский прагматизм с русской духовностью.
И Борис улыбнулся и кивнул, как бы соглашаясь с тезисом и даже рюмашку поднял за компанию, а думал при этом совсем противоположное:
«Духовные? Судя по количеству талантливых художников, всемирно известных писателей, поэтов и гениальных композиторов, пожалуй, да. Нельзя же тонко чувствовать возвышенное и души при этом не иметь. Но если так, то почему тогда к нищим, калекам убогим и сирым так бездушно относимся? Почему российская богадельня – это медленное умирание, безнадега, мрак и ужас? Плачем пьяными слезами над музычкой? Жалостливо-чувствительные, тонкослёзные очень? А почему тогда над братьями нашими меньшими, над животными измываемся? Кто-нибудь видел, чтобы европеец коня в кровь исхлестал? А у нас – пожалуйста! Да это и неудивительно. Национальный герой богатырь Илья Муромец бьёт коня плетью о семи концах, приговаривая: „Ах ты, волчья сыть, травяной ты мешок!“ А за что бьет-то? За то, что споткнулся „волчья сыть“. Ну, а за то, что силенок воз тащить не хватает, тут и насмерть забить не грех. Стоит в деревне кобылка на сносях, весна уже, снег на дороге истаял давно, а ёе, бедную, все еще в сани запрягли. Тащить полозья по грязи тяжело, но можно, а по деревянному настилу моста – ни в какую. Дергается лошадка, боками поводит – воз ни с места. Схватил тогда пьяный кучер железный уголок, и по хребту, аж кожа лопнула, и кровь струйкой по бокам и пах красным окрасила. А мимо духовные идут, и ни один не возмутился. Шаркнул Борис мужика по бороде, тот сел в канаву и не встаёт. То ли не может, то ли боится ещё схлопотать. Распряг доктор кобылку, а она не идёт в конюшню, дожидается, пока её мучитель оклемается и вроде бы даже жалеючи косит на него агатовым глазом».
Борис принял ещё один стопарик и как бы участие в обсуждении другой уже темы принял, а у самого «духовные» из головы не выходят:
Ехал как-то на «Скорой» на медсовет. Утро серое, дождь не льёт, а сеет. Точь-в-точь, как у Саши Черного: «На улице сморкался дождь слюнявый». Стоит у обочины дороги старый, крупный и очень печальный пес. Обратно возвращались вечером.
«Смотрите, – сказал шофёр, – он всё ещё стоит, только на другую сторону перешёл».
Какой-то гадостью несло из леса. Дождь продолжался. Темнело.
– Его, наверное, бросили и уехали, – объяснял шофер, – тут свалка рядом, сюда частенько ненужных собак привозят и оставляют.
– А почему именно здесь?
– Как почему, – удивился непонятливости доктора шофер, – чтобы с голоду не сдох. Тут же объедков полно.
Пес поднял голову, грустно посмотрел на сидящих в кабине и шагнул под колеса. Много лет прошло после того, но всё не покидает мысль, что пёс сам покончил счеты с жизнью. Его предали, и он не захотел больше жить.
Глупо ждать благоденствия там, где собак доводят до самоубийства. Дикая, суеверная, страшная и самая притягательная для русскоязычных страна! Чем очаровываешь ты детей своих, отчего они без тебя так мучаются? Нет ответа!
И ещё один странный симптомчик приближающейся болезни стал отмечать Борис. Вдруг давно забытое так ярко высветится в голове, как будто бы это вчера произошло, и самое удивительное, что оно интереснее настоящего и тем более будущего. Что это? Закон памяти Рибо? Рановато. Этот закон проявляется у очень пожилых, когда человек помнит вкус маминых пирожков, которые он ел полвека назад, но под расстрелом не сможет вспомнить, что подавала ему бабка вчера на ужин.
Включил Борис телевизор в тысяча семьдесят третьем году. Стоит на сцене молодой, похожий на Мефистофеля семит. Вот он берет густой, очень насыщенный за счёт сдвоенных струн аккорд и не поёт, а скорее говорит:
Здесь артист ударил по струнам и одновременно запел:
Борис не мог объяснить конкретно, что поразило его тогда больше, стихи ли, мелодия или манера исполнения, но можно сказать без преувеличения: он пережил потрясение.
Потом время приглушило впечатление, и вот через шестнадцать лет снова появился перед глазами тот, похожий на Мефистофеля, и снова стал терзать уже ослабленный душевным дискомфортом мозг. При этом Борис совсем не находил для себя стихи актуальными, он никого не разлюбил, но он, всегда произносивший слова «великий и могучий» с оттенком иронии, теперь, когда появилась возможность сравнения, ясно осознал, что ирония по отношению к русскому языку была абсолютно несправедливой и ничем не обоснованной. Он понял вдруг, что никогда на беспадежном иврите он не сможет так полно выразить ни чувств, ни мыслей, ни переживаний. А как Пушкина на иврит перевести, если в языке отсутствуют уменьшительные суффиксы? Нельзя сказать «ножка», а только лишь – «маленькая нога». Но как в таком случае выразить на иврите гениальное: «То стан совьёт, то разовьёт и быстрой ножкой ножку бьёт»?
Сказать, что «маленькая нога быструю маленькую ногу бьёт?» Абсурд! У блистательной Истоминой не просто маленькая нога, у неё именно – ножка! И разница между этими двумя понятиями не меньшая, чем между веником и букетом.
Рационален и прост язык до скучности, или, как написала русскоязычная еврейка, менеджер по профессии, а по призванию – журналист Ирина Злотина, осевшая в жирном немецком городе Касселе, но самостоятельно на всякий случай изучающая иврит: «В подавленном состоянии иду домой и, чтобы отвлечься, сажусь изучать языки. Читаю газету для олимов (язык простой до дебильного)».
Дебилизм – это слишком. Не может быть дебильным язык, на котором была написана первая в мире библия. В данном случае больше подойдет слово «инфантилизм». Две тысячи лет евреи, находящиеся в изгнании, были лишены возможности говорить на иврите, а потом, возвратившись на Родину, стали возрождать его снова. Это как если бы очень умный ребенок лет пяти впал бы на четверть века в летаргический сон, а потом проснулся. Все поняли бы, о чём он говорит, но при этом обязательно отметили бы бедность его лексикона. Неизвестно ещё, что произошло бы с русским языком, если бы его на такое же время выключили из употребления. Немного удовольствия получил бы, изрекая: «Боян бо вещий, аще кому хотяше песнь творити…» Запутались бы, пожалуй, мозговые извилины от «растекашеся мыслию по древу».