— Наверное, его отец вернулся в город.
— Но он не отпрашивался, — прошипел де Сверте. Нельзя, чтобы Домициан, даже если его батюшка богат и знаменит, уходил просто так, никого не предупредив.
— Вы обязаны разобраться, — шепнул он Ломбарди, сел обратно на скамейку и дал себе слово никому не позволить испортить этот прекрасный вечер.
Ломбарди только кивнул. Сыр оказался мягким и острым, вино — выше всяких похвал. Никогда в жизни он не пробовал столь чудесного напитка. Сидевший напротив Лаурьен был, как всегда, молчалив. Ел и пил весьма умеренно. Если к нему обращались, отвечал кратко и приветливо, но не производил впечатления человека, желающего продолжить беседу. Однажды он встретился взглядом с магистром, но тут же опустил глаза, а потом словно передумал и озабоченно прошептал:
— Господин магистр, не мог бы я потом с вами поговорить?
— О чем?
— О Домициане.
Сердце у Ломбарди даже не екнуло: здесь каждый хоть раз выходил за рамки дозволенного. Но когда час спустя он сидел у себя в комнате с Лаурьеном, держа в руках очередной бокал с этим прекрасным вином, ему стало не по себе. Лаурьен примостился на скамеечке, судорожно сжав пальцы, ноги его дергались, как будто хотели пуститься наутек, глаза искали точку, на которой смогут остановиться.
— Он снова пошел туда…
— Куда?
— К руинам. С Маринусом из коллегиума…
Ломбарди резко встал. По его лицу разлилась неестественная бледность, он весь как-то сник и тихо произнес:
— Это невозможно. Он что, все еще туда ходит?
— Да, он все еще туда ходит. Говорит, что последний раз, что не делает ничего плохого, в конце концов греховодничает не он, а другие…
— Он тоже совершает грех, — произнес Ломбарди. — На наблюдающих чужие грехи лежит тот же самый грех.
— Конечно, господин магистр, — пробормотал Лаурьен и сцепил пальцы, как будто собрался сплести их в узел. — Что нам делать? Если с ним что-нибудь случится… я имею в виду…
— Да, — со злостью перебил его Ломбарди, — если с ним что-нибудь случится, он будет сам виноват. Но давай-ка подумаем.
Он снова сел. Его беспокойство еще больше смутило Лаурьена. Если уж Ломбарди так волнуется, то, возможно, дела обстоят еще хуже, чем боялся сам Лаурьен.
— Ты никому не скажешь ни слова. Никому, слышишь? Я обо всем позабочусь. Тебе лучше забыть, что ты знаешь и о чем мы с тобой говорили в тот раз, когда ты мне доверился. Понял, Лаурьен? Никому ни слова!
— Да, господин магистр. Но вы правда с этим разберетесь?
Ломбарди кивнул и отпустил юношу. Перед его мысленным взором проносились картины, которые, как ему думалось, уже давно вылетели у него из головы и которые теперь затмевали его сознание, как облака солнце. Это было опасно и страшно, и он не знал, как поступить. Домициан, видимо, попал в ловушку. Но Ломбарди не мог никому ничего рассказать, не подвергнув опасности самого себя. Он был проклят и обречен на молчание, ему придется только ждать. Ждать, пока Домициан вернется или пока коршуны склюют его валяющиеся на солнцепеке останки и на происшедшее опустится покров забвения.
— Почему он отсылает нас к квадривиуму?
— В смысле, почему не к тривиуму?
— Потому что тривиум не имеет никакого отношения к величинам. А он говорит о голубке и коршуне. Птица, известная своей нежностью, и отвратительный пожиратель падали. Можно усмотреть в этом моральные величины?
Иорданус покачал головой. Он устал и хотел спать. По ночам коллегиум становился еще более мрачным. Множество коридоров без окон, в них прочно поселился холод, темные неотапливаемые помещения. В библиотеке — книги на цепях, но листать их не имело смысла. Там он решения не найдет. Взгляд Штайнера упал на маленькую фигурку Девы Марии, стоящую в нише, перед ней свеча, только что погасшая. Наверху слышались шаги, там туда-сюда ходил кто-то, кому не удавалось найти покоя.