— Вы не спросили самого главного: хочет ли он вас снова видеть на их месте? Как вы думаете — хочет?
— Подозреваю, что нет. Народ за эти годы сильно развратился. Он вообще не хочет никакого порядка.
— Нет, уважаемый, он не хочет вашего порядка! Русские крестьяне и рабочие предпочитают видеть во власти скорее инородцев, терпевших, как и они сами, при старом режиме, чем господ одной с ними крови, не считавших их за людей. Я сам бывший рабочий, знаю. Мы строим светлый и радостный храм человечества на месте смрадного склепа, куда вы, господа, нас посадили, где жили — не жили, а умирали всю жизнь, каждый день, гнили в мертвой тоске наши темные загнанные отцы… И нам все равно, кто идет вместе с нами за Лениным — евреи или татары, впереди они нас или позади. Для нас главное — Ленин, который был редким, быть может, единственным человеком в мире.
— Однако! — крякнул Булгаков.
— Да, да! Мы полюбили Ленина за то, что он вперед понимал и высказал тайную, еще не родившуюся мысль, сокровенное желание миллионов трудового народа о власти высшей справедливости на земле. Ленин, этот интеллигент, уловил сам дух еще молчавшей трудовой земли и громко сказал то, чего все хотят, что всем нужно, без чего жизнь не пойдет дальше и что нужно сделать теперь же — осуществление справедливости, правды и счастья. А что несли нам вы — белая кость, «чистокровнейшие русаки»?
— Милостивый государь! — воскликнул Булгаков. — Вы, очевидно, принимаете меня за помещика или капиталиста, видевшего народ только издали, из окна своих апартаментов. А я, между прочим, полгода добровольно работал врачом в прифронтовых госпиталях и больше года — земским врачом. Я не только видел мужика, но и помогал ему, когда он страдал и корчился от боли. Они умирали у меня на руках, русские мужики. Я принимал роды у их жен. И сотни тысяч тех, кого вы заклеймили сейчас словом «господа», делали для народа в своей области то же самое вполне бескорыстно. Скажите мне, пожалуйста: вы уверены, что, когда у вас появятся свои красные врачи, инженеры, профессора, вы будете относиться к ним иначе, чем к нам? Я — не уверен… Народ, говорите вы, хочет высшей справедливости, правды и счастья? Возможно, но надо выяснить, что каждый понимает под этим. Мужик, как правило, хочет всего, чего нет у него и что есть у других. И желательно — немедленно и даром. Хорошо помню первые месяцы после Октября. Я видел, как серые толпы с гиканьем и гнусной руганью бьют стекла в поездах, видел, как бьют людей. Видел разрушенные и обгоревшие дома в Москве… Тупые и зверские лица… Видел толпы, которые осаждали подъезды захваченных и запертых банков, голодные хвосты у лавок, затравленных и жалких офицеров, видел газетные листки, где пишут, в сущности, об одном: о крови, которая льется и на юге, и на западе, и на востоке, и о тюрьмах. Все воочию видел и понял окончательно, что произошло. Вы вольны считать, что это строительство светлого и радостного храма человечества, я же на этот счет имею иное мнение. Это, милостивый государь, типичная уголовщина!
— Нет, не удастся вам записать всех русских людей в уголовники, — возразил Платонов. — Я в Воронежской губернии занимаюсь мелиорацией и электрификацией и вижу, как трудятся люди, включая и тех, кто грабил и жег когда-то помещичьи усадьбы. Раньше в губернии устраивали лишь несколько десятков общественных прудов в год. А мы за два года вырыли семь с половиной сотен, в том числе с каменными и деревянными водосливами и водоспусками, построили три сотни колодцев, осушили семь тысяч десятин заболоченных земель, пустили три сельских электростанции. Сейчас возводим плавучий понтонный экскаватор для механизации осушительных работ. Это что, по-вашему, сделано руками уголовников? Вы поработали полтора года на благо народа и посчитали, вероятно, что с народа хватит. А народ, извините, как собака, — чувствует, когда к нему плохо относятся. Вы пробовали полюбить народ?
— Я не умею любить весь народ, — пробормотал Булгаков. — Кроме того, любовь предполагает некоторую взаимность чувства. Я не из тех писателей, которые поют дифирамбы народу, даже если народ плюет им в лицо. Я — мистический писатель и изображаю страшные черты моего народа, которые вызывали страдания еще у великого Салтыкова-Щедрина.
— А как же черты, которые вызывали восхищение у Достоевского и Толстого? — удивился Платонов.
— Россия Толстого и Достоевского умерла, — вдруг отчеканил Булгаков.