Вскоре после расставания с Настей Михаил перевез семью в Вешенскую. Он снял две комнаты в просторном, белом, уютном, с крылечком курене вдовы Солдатовой, родственницы приемного отца Харлампия Ермакова Архипа Солдатова. Теперь ему ближе стало ездить к Ермакову в Базки. Останавливался, как всегда, у Федора, зная, что дочка Ермакова Пелагея, не любящая молодую мачеху, здесь обычно играет или учит уроки с харламовской Веркой, весело говорил ей: «А ну, чернявая, смотайся на одной ноге за отцом!» Тоненькая, смуглая в отца и красивая в мать, Прасковью Ильиничну, Поля послушно бежала на другой конец хутора. Приходил Харлампий, садились за стол у раскрытого в сторону Дона окна, выпивали по стопке, потом Федор шел по делам, а Михаил с Харлампием порой засиживались до самой зари…
Однажды под окном раздался какой-то шорох, а потом сухой треск — словно на сучок кто-то наступил. Ермаков вскинулся, ухватился за край подоконника, как за луку седла, легко перекинул свое сухое жилистое тело наружу, в сад. Там кто-то ойкнул, тяжело, по-медвежьи шарахнулся в кусты, затопотал. Харлампий пронзительно свистнул, так что у Михаила даже уши заложило. Хрястнул плетень соседского база. Михаил высунулся в окно с лампой. Она осветила присевшего, руки в колени, Ермакова, хищно вглядывающегося в темноту. У Пятикова залилась яростным лаем собака, за ней другая, третья — и так до самой околицы, как и заведено в деревне.
— Эх, неохота морду об ветки обдирать, а то бы догнал в два счета, накостылял, — с сожалением сказал Ермаков.
— Да это ребята, небось, малину рвали.
— Робяты? Ты слышал, как он ломился, чисто кабан? Не-эт, энто не робяты, энто здоровенный казачина. Только чего он здесь ховался — вопрос. Да я вроде даже узнал его, хучь и темно. Глаз у меня, Миня, вострый: сдается мне, что энто Андрюшка Александров, ревкомец бывший. В 18-м годе за белых на Калачевском фронте воевал, а в 19-м перекинулся, с обысками ходил. Мы его, поганку, простили, только жопу маленько плетюганами изукрасили. А он, как Кудинов объявил мобилизацию, убег. И был бы он ишо идейный, как, к примеру, Миронов или Бакулин, — так нет! Есть среди казаков дюже завистные люди. И не богатству завидуют — какой я, скажем, богач, ежели меня батя по маломочности прокормить не мог? — а казацкой лихости, цацкам железным. Мы с ним, мол, из одного хутора, вместе без штанов бегали, а почему он офицер, полный бант крестов имеет, а я — шиш? Почему он и у белых начальник, и у красных начальник, а я завсегда — рядовой? Через эту зависть, между прочим, и кубанского главкома Сорокина извели, и Миронова. — Харлампий помолчал. — Завтрешний день надо бы посмотреть на его рожу: коли в ссадинах, стал-быть, он туточки обретался.
— А чего ему было здесь надо?
— Чего? — синеватые белки Ермакова насмешливо блеснули в свете лампы. — А послухать, об чем мы зараз гутарим. Ты за собой в последнее время пригляда не замечал?
— Да нет вроде, — пожал плечами Михаил.
— А я замечаю давно, с тех самых пор, как пришел из Красной армии. А с нонешней весны стали чуть ли не по пятам ходить. В сельсовете появился новый статистик, ни хрена не делает, а с меня глаз не спущает. Вот и думаю я: отчего бы энто? Не оттого ли, что мы с тобой гутарим?
— Харлампий Васильевич, да ведь «дело» ваше прекратили?
— Как прекратили, так и снова зачнут. Што им, долго? Я ведь, по их мнению, белый офицер. Я один на Верхнем Дону остался из тех, кто командовал восстанием. Знаю я, и впрямь, о тех временах немало — вот и тебе рассказываю. А ты ведь могешь и написать.
— Что ж такого?
— А то, что не хотелось бы большевикам, чтобы вобче вспоминали об энтом восстании. Открылось тогда народу многое… А ты возьмешь и ненароком напомнишь, даже если напишешь, как в своих «Донских рассказах», с одной стороны.
Только теперь Михаил понял, как Ермаков, если находится под наблюдением, рискует, делясь с ним воспоминаниями.
— Харлампий Васильевич… Если вы думаете, что они следят за вами из-за этого… Может, нам встречаться тайком?
— Шалишь! — по-волчьи оскалил зубы Ермаков, обращаясь, очевидно, не к Михаилу. — Я ить не баба, чтобы встречаться тайком! И не мышь подвальная! Я коренной казак, фронтовик, дивизией командовал, начальником кавшколы был — все енеральские должностя, чтоб ты знал! Меня убить можно, а запугать — ни-ни! Я ишо на первом допросе в Чеке сказал: «Пущай мне зачтут службу в Красной армии и ранения, какие там получил, согласен отсидеть за восстание, но уж ежели расстрел за это получать — извиняйте! Дюже густо будет!» Они тогда, помню, удивлялись: сидит у нас и командует, расстреливать его или не расстреливать. Но ить не расстреляли! А кабы я в ногах у них валялся? Шлепнули бы, как пить дать. Ты, Михайло, пойми: мне нельзя по углам хорониться, на меня народ смотрит. Слабые завсегда за сильными тянутся. А ежели сильных не станет? За кем народу тянуться?