Я думаю, что пейзажи и песни Грубешовщины помогли Шопену постичь всю глубину тех настроений, которые навевает на лас песня украинского работника, в особенности тогдашняя грустная песня бродячих наемных бандуристов, попадавших на свекольные плантации. Отголоски этих песен мы еще не раз встретим потом у Шопена.
Несколько недель (или дней? — неизвестно, сколько времени пробыл Фридерик в Потужине, но вряд ли он выбрался в такую даль на слишком короткий срок) друзья проводят в задушевных беседах, музицируют. Наконец-то Шопен может сыграть Титусу свои концерты и связанные с ними «экзерциции». Под окнами спальни гостя стоит огромная плакучая береза. И это белое дерево, серебрящееся в лунном свете, шелестящее поблескивающими на солнце листьями, останется в памяти Фридерика. «Эта береза под окнами нейдет у меня из головы». Тонко чувствовавший природу Фридерик по вечерам импровизирует.
Юноши шутят, развлекаются, надоедают друг другу. Какая-то история с арбалетом, которую сегодня уже невозможно выяснить. Шопен восклицает: «Этот арбалет! Как это романично!» «Романично» — это уже почти что «романтично». Ведь романтично и то лето, полное признаний и полускрытых чувств.
Все сомнения, которые терзают молодую душу Фридерика, находят себе выход. Шопен говорит и говорит, о Гладковской, о том, что он знает от Витвицкого и Милнацкого, может даже от Набеляка, — и, наконец, об отъезде. Надобно ехать, но куда, но когда, пусть уж лучше это решает Титус, он его знает лучше, он понимает, что нужно Фрыцу. По всей вероятности, во время пребывания Фридерика в Потужине было договорено, что Титус вместе с ним отправится в Вену. Но пока что это держится в секрете, потому что Шопен в своих более поздних письмах ни словом не обмолвится об этом плане, а Титус, совершенно для нас неожиданно, встретится с ним в Калише.
Фридерик не может долго оставаться в Потужине, ему Кок можно скорее нужно возвращаться в столицу, чтобы быть на дебюте Констанции. Она выступает в опере Пэра «Агнесса», для Варшавы переименованной в «Анелию». Видно, имя Агнешка по тем временам казалось слишком вульгарным, слишком холопским, так что больше было по вкусу панское «Анелия». Гладковская в общем то понравилась публике, а более всего Шопену. Шопен очень хвалит ее актерскую игру. «Что же касается пения, — говорит он, — то если бы не это фа-диез и порою верхнее соль, не нужно было бы нам в этом отношении ничего лучшего».
В те же самые дни вместе с родителями он посетил места, где родился. Он приехал в этот уголок в последний раз, проститься; в Желязовой Воле, наверное, уж близилась развязка трагедии Михала Скарбека, приведшая к убийству и разрушениям, которых чудом избежал флигелек Шопенов Сжималось ли сердце юноши, одиноко бродящего по берегам Утраты, — так же, как и сегодня, бежавшей неподалеку от усадьбы, так же, как и сегодня, несшей свои воды в тени серебристых верб, — сжималось ли сердце юноши в предчувствии, что он уезжает туда, где его ждет одиночество, уезжает, чтобы уме реть на чужбине? Он не оставил нам воспоминаний об этом своем последнем посещении мазовецкой деревеньки, которую мы так чтим сегодня. Наверное, опершись на плетень, отделявший усадьбу от деревеньки, задумавшись, он прислушивался, не зазвенит ли в какой нибудь избе песня. Но оттуда долетали до него обычные деревенские звуки: ржание лошадей, собачин лай и, как всегда летом мод вечер бывает, рев скотины. Только издали доносилось какое-то пение: возвращались с поля. Шопен направлялся в усадьбу, шел, ударяя себя по ногам сломанным прутиком, и напевал или же насвистывал прицепившийся к нему мотив, который никак не хотел уложиться в законченную форму: мелодию из своего собственного концерта.