Выбрать главу

А ведь в тогдашней университетской философии задавали тон не «философские вертопрахи», а подлинные продолжатели Канта, выращивавшие рациональные зерна его философии.

Шопенгауэр без конца твердил о том, что «благодаря этим господам и их деятельности современная эпоха до такой степени опустилась, что кантовская философия… стала чуждой нынешнему поколению, и оно стоит перед ней, как onos pros liran (осел перед лирой), и отваживается только делать на нее грубые, нелепые, неуклюжие нападки, подобно варварам, бросающим каменья в чуждое для них изваяние греческого бога» (5, I, 105). Мало того, они еще «воображают, будто после Канта появилось что-то еще, и притом самое настоящее» (там же, 107). Как будто историческая роль великого философа не определяется именно тем, что его учение способствовало дальнейшему прогрессу философской мысли, а не эпигонству, что оно стимулировало не завершение, а развитие творческих исканий! Но Шопенгауэр был твердо убежден, что именно он, и никто другой, является достойным преемником Канта и что именно его собственное учение, и только оно, обладает монополией на преобразование и обновление учения Канта. Его апология кантианства была не чем иным, как высокомерной претензией на привилегию распоряжаться по своему усмотрению философским наследием гениального немецкого мыслителя.

Ему противно «фихтевское пустозвонство», и он протестует «против всякого общения с этим Фихте» (5, I, 74) и его «призрачной философией», учение которого «вообще было лишь надувательством» (6, 32) и «не стоит в сущности упоминания» (там же, 34). Фихте для него — «непревзойденный паяц Канта» (5, IV, 504), «отец лжефилософии, недобросовестного метода, который пытается обмануть двусмысленностью словоупотребления, туманными речами и софизмами» (5, II, 12). Кант и Фихте — это «Геркулес и обезьяна» (5, III, 22).

А что можно извлечь из философских произведений Шеллинга? Только то, «насколько достаточно дерзкой и высокомерной болтовни, для того чтобы пускать немцам пыль в глаза» (5, I, 11).

Но никто из властителей дум современной ему немецкой философии не приводит Шопенгауэра в такое бешенство, как «расстраивающий головы нынешнего поколения», «отвратительный, бездарный шарлатан и беспримерный пачкун глупостей» (5, II, 65), «наглый и бессмысленный бумагомарака» (5, III, 11). И, чтобы не было сомнений, он поясняет: «Я разумею нашего дорогого Гегеля» (5, I, 35). По его убеждению, Гегель «не только не имеет никаких заслуг перед философией, но оказал на нее… крайне пагубное, поистине отупляющее, можно сказать, тлетворное, влияние… Кто может читать его наиболее прославленное произведение, так называемую „Феноменологию духа“, не испытывая в то же время такого чувства, как если бы он был в доме умалишенных, — того надо считать достойным этого местожительства…» (5, IV, 11). В общем, заключает он, «гегелевская философия состоит из ¾ чистой бессмыслицы и ¼ нелепых выдумок» (там же, 354).

Когда речь заходит о «гегельянщине», логику вытесняет у Шопенгауэра сквернословие. «Бездарный тупица», «пошлый шарлатан», «тошнотворный набор слов», «чума немецкой литературы» — осыпает он бранью своего прославленного соперника, выступая с непристойной базарной сварливостью. Для него все едино: младогегельянцы, старогегельянцы, приверженцы гегелевского метода или системы, обновители философии Гегеля справа или слева — все они «испорченные студенты», которые не заслуживают другого имени, чем приверженцы «бестиализма» (5, II, 477). Все они забросили, презрели Канта. Философская мысль выродилась у них в отупляющую бессмыслицу. «Как средство поглупеть гегелевская философия несравненна: эта абракадабра, эта болтовня, набор слов, предлагающий в своих чудовищных сочетаниях разуму мыслить невозможные мысли, вопиющие противоречия, совершенно калечит интеллект» (5, IV, 356–357).

Таково было отношение Шопенгауэра к классической немецкой философии, к этому столь плодотворному периоду в развитии теоретического мышления. Читая оскорбительные нападки Шопенгауэра на его выдающихся философских современников, хочется перефразировать известную поговорку: «Скажи мне, кто твои враги, и я скажу тебе, кто ты сам!»

«За все время между Кантом и мной, — высокомерно возвещает Шопенгауэр, — не было никакой философии, а лишь одно университетское шарлатанство» (5, IV, 360). Что же противопоставлял он этой философии, основными, характерными чертами которой, по его словам, являются «подлость и трусость» (там же, 358)? С какой позиции отвергал и проклинал он классическую немецкую философию? С позиции ее родоначальника, дифирамбы которому воспевает Шопенгауэр? Был ли он достойным учеником «того мужа, перед глубокомыслием которого» он, по собственному признанию, в изумлении склонялся и которому он был «обязан столь многим и великим…» (5, I, 83). Ничуть не бывало. Все то, что было потенциально ценного и исторически перспективного в философии Канта, было им в противовес классическим немецким философам откинуто. «То, что искони больше всего нравилось таким господам в Канте, это, во-первых, антиномии, как очень хитрая штука…» (там же, 107). Для Шопенгауэра же коренящаяся в них, хотя и негативная, диалектика есть лишь беспочвенное словопрение. Диалектическая логика для него не что иное, как «жонглирование абстрактными формулами» (5, II, 68).