Выбрать главу

Но разностороннее влияние философии Шопенгауэра, равнение на Шопенгауэра посмертно получило широкое распространение далеко за пределами сравнительно узкого круга ортодоксальных его адептов. В сборнике под выразительным заглавием «Kreise urn Schopenhauer» («Вокруг Шопенгауэра») известный неогегельянец Герман Глокнер констатирует, что «самые влиятельные и глубокомысленные личности двух последних десятилетий XIX века не могли уклониться от характерных настроений его (Шопенгауэра) учения» (43, 17). Хюбшер в полном соответствии с действительностью заявляет, что философия Шопенгауэра, утверждающая первоосновой всего сущего «слепую, неразумную, бесцельную волю», после него (речь идет, разумеется, о буржуазной, идеалистической философии. — Б. Б.) «стала развиваться в минорном аккорде в познании смерти и в осознании жизненного страдания и скорби…» (47, XLVIII, 22). Это слова из его статьи «Философия атомного века», написанной двадцать лет спустя после взрыва первой атомной бомбы, якобы доказавшей дальновидность «апокалипсических предвидений» Шопенгауэра и «ставящей под вопрос самую возможность дальнейшего сохранения существования человечества» (47, XLVIII, 11).

Беспросветный пессимизм, глубочайшая безнадежность и бесперспективность все глубже пропитывала и пропитывает буржуазную философию. Все настойчивее и решительнее она внедряла и продолжает внедрять иррационализм как единственную адекватную бытию форму познания. Современник Шопенгауэра, Сёрен Кьеркегор, отметил в своем «Дневнике», что вопреки полному расхождению в выводах их взгляды во многих отношениях сходятся. Concordia discors (разногласное согласие), сказал бы Гораций. Кьеркегор направил свой иррационализм и отчаяние в сторону мистических миражей, Шопенгауэр же был провозвестником торжествующего нигилизма. Его учение стало в буржуазной философии эпидемическим вирусом неисцелимого вырождения рациональной научной теории и прогрессивной общественной практики.

В определенном смысле Шопенгауэр «опередил свой век». Его философия (которую правильнее было бы назвать мизософией) послужила источником — прямым или косвенным, сознательным или бессознательным — самых разнообразных идеологических течений эпохи загнивающего капитализма.

Самым ярким проявлением шопенгауэровской конфронтации интуиции рассудочному познанию стал получивший огромное влияние в идеалистической философии первой половины нашего века метафизический интуитивизм А. Бергсона, исходящий из инстинкта и противопоставляемый несовершенству понятийного мышления. Противоположность между интуитивным и отвлеченным, или рефлективным, знанием является существенной чертой философии Шопенгауэра. «Моя метафизика, — заявлял он, — это изложенное в отчетливых понятиях знание, почерпнутое из интуиции…» (5, II, 180). Его утверждение: «Всякая истина и всякая мудрость в конце концов лежит в интуиции» (5, II, 68) — может служить эпиграфом к сочинениям Бергсона. А разве «философия жизни» Дильтея, основанная на методологии «эмпатии» (вчувствования), не была эхом шопенгауэровского иррационализма, антиинтеллектуализма? А в «фикционализме» Файхингера не звучат ли нигилистические мотивы гносеологии «Мира как представления»? А фрейдизм, поныне не утративший своего влияния, не вдохновлялся ли шопенгауэровской бессознательной волей как перводвигателем всего сущего? Разве «libido» Фрейда не отголосок волюнтаризма и пессимизма? «Мы, — писал Фрейд, — открыто направили свой путь по стопам шопенгауэровской философии» (35, 47). А что служит вектором столь модной «философской антропологии»? «Издревле, — писал Шопенгауэр, — говорили о человеке, как о микрокосме. Я перевернул это положение и выяснил, что мир — это макроантропос…» (5, II, 669). Нельзя ярче выразить сокровенный дух этого учения. Даже, казалось бы, далекие от шопенгауэрианства направления, несут на себе следы его мизософии. Ведь прагматизм, низводящий объективную истину на уровень лишь практической целесообразности, воспроизводит иррационалистический принцип. Джемс не случайно восторгался интуитивизмом Бергсона. А дочитывая знаменитый неопозитивистский «Логико-философский трактат» Л. Витгенштейна, нельзя не заметить в нем шопенгауэрианские нотки. Ведь даже полемизирующие с иррационализмом неопозитивисты и лингвистические аналитики применяют концепцию Шопенгауэра, согласно которой «изучение речи открывает сознанию весь механизм разума, т. е. самое существо логики» (5, I, 89). А разве в «негативной диалектике» Великого Отказа Маркузе нет крепкого привкуса пессимистического нигилизма?