Выбрать главу

Не только то, что мир существует, но еще в большей степени, что он так горестен, есть punctum prupiens [мучительная проблема] метафизики, проблема, ввергающая человечество в тревогу… Ее удивление тем серьезнее, что здесь она впервые видит перед собою смерть и, наряду с мыслью о конечности всякого существования, проникается мыслью о тщете всех устремлений… Вместе с этим удивлением возникает свойственная только человеку потребность в метафизике: он, таким образом, animal metaphisicum [метафизическое животное]… Храмы и церкви, пагоды и мечети во всех странах всех времен… свидетельствуют о метафизической потребности человека, которая следует за потребностью физической» (74. С. 235–236, 246, 237).

Но Шопенгауэр ведь не верил в божественное обетование бессмертия, а потому хотел найти иной путь, чтобы смягчить мысль о грозящем конце. Страх перед смертью породил шопенгауэровскую грандиозную метафизику воли. Шопенгауэр ссылается на Сократа: «Смерть — подлинный вдохновитель, или Мусагет философии, отчего Сократ и определил ее, как подготовку к смерти» (74. С. 477). Так начинается одна из самых обширных глав, посвященных этой проблеме, во втором томе его главной книги.

Смерть — истинный результат и цель жизни, пишет он. В момент смерти все таинственные силы, коренящиеся в нас самих и определяющие вечную судьбу человека, соединяются и приходят в действие… Вот чем объясняется глубоко-серьезный, торжественный и страшный характер смертного часа. Это — кризис, это, в самом строгом смысле слова, Страшный суд.

Воля к жизни, отравленная страхом перед смертью, порождает ужас перед смертью близких и даже просто перед ее угрозой или ее зрелищем. Воля к жизни, пишет Шопенгауэр, постоянно «истребляет самое себя» и служит своей собственной «пищей». Это имеет место на всех уровнях воли, с очевидностью обнаруживается в мире животных; и только воля к жизни человека, возносящая ею над всеми уровнями природного мира, дает ему способность использовать природу как фабрикат для самосохранения.

В любом случае, если и можно говорить о мировой гармонии, то лишь постольку, поскольку возможно взаимное приспособление ради сохранения всего мира и его существ. Внутреннее соперничество проявляющей себя в мире явлений воли находит свое выражение в беспрестанной борьбе на уничтожение не только между индивидами одного уровня, но и на других уровнях воли. В последнем случае речь идет о целесообразности природы — внешней и внутренней.

Первая, действующая в отношениях неорганической природы к органической или отдельных частей органической природы друг к другу, способствует их сохранению. Вторая, на низших ступенях, сохраняя единство воли в отдельных актах, имеет простое проявление. На всех ступенях органической жизни «природа стремится к одному — сохранению всех видов существ» (74. С. 392), как если бы для нее было важно, чтобы не была потеряна ни одна из платоновских идей.

Что касается человека, то он, подчиняясь ноуменальному характеру, как мы знаем, способен понять свое бытие, увиден, его как безосновную волю, а рассудок открывает целесообразность в виде согласованности различных частей природы друг с другом. Но осознание своего единства с миром не утешает. Воля, озаренная познанием, знает, чего она хочет теперь, чего она хочет здесь, но никогда не знает, чего она хочет вообще. Вброшенный в здешний мир не по своей воле, подчиняясь слепому волению в желаниях, страстях, мотивах, человек ради их исполнения претерпевает беды и страдания, но не способен остановиться и, с мукой предчувствуя ужасный конец, не знает, зачем он здесь и к чему вся эта суета. И все же знание о собственной сущности и призванности, хотя и дается с трудом, способно коренным образом изменить жизнь человека.

На языке природы смерть означает уничтожение, а индивид между тем надеется и мечтает о бессмертии во плоти. Шопенгауэр же хочет найти нечто среднее. Еще будучи студентом Берлинского университета, когда складывалось его учение, он писал: «Все идеи и концепции об улучшении данной человеку реальности обречены на неудачу, так как двойственность мира идей и эмпирического мира непреодолима. Таково отношение к смерти. Есть моменты, когда мы, думая о смерти, ярко представляем себе ее устрашающий облик, так что трудно понять, как можно с такой перспективой жить спокойно… В иные времена мы с покойной радостью думаем о грядущей смерти как избавлении. В обоих случаях мы правы. В первом настрое мы целиком наполнены временным сознанием, пребывая во времени в качестве всего лишь явления; и смерть уничтожает нас именно как явление, поэтому мы страшимся се как величайшей беды. В другом случае — лучшее сознание, являясь живым, по праву радуется разрушению связанности, исполненной таинственностью, с помощью которой эмпирическое сознание соединено с тождеством единого Я» (134. Bd. 1. S. 54).

Привязанность к жизни неразумна и слепа, утверждает философ, она объясняется всего лишь (!) волей к жизни. Мы находим невыносимым, что за эфемерностью нашего существования последует вторая вечность, в которой нас больше не будет. Но ведь до рождения нас тоже не было, а мы этому не ужасаемся. На самом деле смерть не означает полного уничтожения, это напрасный страх. Сущность человека переходит на другой уровень воли: материя непреходяща, природа откровенна и искренна; она знает, погибая, что дети возвращаются в ее лоно, предоставляя место новым, выступающим в бытие из ничто, существам.

Иными словами, смена жизни и смерти индивидов являет собой устойчивую вибрацию воли, не знающую изменений идею существ, «прочно стоящих, как радуга над водопадом» (74. С. 490) в существовании рода: род объективно нерушим и вечен, целое незыблемо. Такова смерть как вещь сама по себе: «Ни одна пылинка, ни один атом материи не может обратиться в ничто, — а человеческий дух внушает себе страх тем, будто смерть — уничтожение его сущности!» (80. Т. 4. С. 433).

Другое дело, субъективное самосознание недолговечного и беспрестанно уничтожаемого существа, в самосознании которого зияет грозный конец. Оно не способно отрешиться от мысли о вечности своего существования. Эта мысль, считает философ, эгоистична: человек ограничивает всю реальность собственной личностью, полагая, что существует только в ней, а не в других. С метафизической точки зрения утверждения: «Я погибаю, но мир продолжает существовать» и «Мир погибает, но я продолжаю существовать» — не имеют различий.

Шопенгауэр предлагает подумать о том, что мое Я и мир во мне и вне меня — одно и то же. И потому следует смириться с мыслью, что время, когда меня не будет, придет субъективно, объективно же оно никогда не может прийти. Только таковой может быть вера в нерушимость нашего существа. Но при этом должна подразумеваться лишь наша сущность, «ядро моего Я» (74. С. 508), перемещение в иной, «лучший» мир, а не изменение сущности: natus et denatus (рожденный и нерожденный-умерший) — одно и то же. Мы «чувствуем, что вечны» (Спиноза. Цит. по: 74. С. 496).

Мысль о смерти нерушимо присуща лишь нашему сознанию и нашим познавательным способностям: в противном случае смертный исход (как, например, у животных) нас бы не тревожил. Ошибка всех философов состоит в том, что они полагали метафизически нерушимое, вечное в интеллекте, тогда как оно пребывает только в воле. Смерть наступает лишь в тот момент, когда исчезает сознание, то есть останавливается деятельность мозга, а вместе с ним и осознание нашего неповторимого Я, связанного с индивидуальностью. Поэтому, в сущности, смерть, особенно от старости, не является злом. В смерти гибнет то, что создало и сохраняло сознание: угасает жизнь, но не принцип жизни, который в ней проявился; продолжение рода — принцип нерушимости индивида.